Flash-версия сайта доступна
по ссылке (www.shirogorov.ru):

Карта сайта:

Ловцы. День девятый, утро

Часть 4. Ангел притворный

День девятый, утро

 

Нечеловеческой, боговой ранью – они встревожились.

Они давно уже не спали, а просто лежали с открытыми глазами и перешептывались иногда отрывками лишних утренних слов. Елозили на неровной кровати и жались друг к другу под толстым ватным одеялом, бессильным удержать тепло – дом с вечера уже остыл. Два года нежилой, лишь под присмотром соседей, дом, который никто не готовил к зиме – вдруг постарелый и захудалый от обезлюденья, – не уберег тепло.

Истопить большую русскую печь они не решились – без хозяев она пошла трещинами и завалилась к стене. Но, натаскав из сарая дров, хорошо прогрели маленькую железную печурку.

Тогда, в жаркой комнате, в обложившей деревню тишине, в непроглядном мраке, в еще не освоенной ими – впервые! – отчужденности, они быстро заснули. Потом, еще задолго до рассвета, холод разбудил их: холод мешал успокоиться, немного еще подремать, и холод же подавлял всякие попытки подняться, одеться, согреться.

Но сейчас, несмотря на липкое опьянение холодом, они встревожились.

Не различимая ничем – ни светом, ни блеском, ни криком, ни шорохом – рань пришла и ожила за занавесками такая же явная и ощутимая, как их близкие тела, как грубые скрипучие пружины кровати, как ватные комья одеяла, как склизкие пронырливые струйки холода и зябко нарисованная ими на коже невозможность согреться, даже с головой влезая под одеяло, даже напарив там, широко разевая рты, тяжелое влажное удушье, даже сцепившись ребрами и сплетаясь ногами теснее, чем для любви. Это была борьба насекомых с ураганом, льдинок с половодьем – громадный белый царь холода знает все лазейки к человеческой душе, и если позволил им потешиться иллюзией тепла, потереться друг в друга, поваляться на неудобной кровати, доживая сны – то лишь потому, что не вовремя проснулись.

Незачем спешить – время размечено. Недаром они так всполошились, когда ожили занавески.

Встревожились нечеловеческой, боговой ранью.

 

Иначе как бы они говорили, чем объяснялись?

Шепот спросонья, больше похожий на шорохи и гуканье домовых, был не в счет – он никак не затронул того, где им пришлось замереть, пока не случилось позвавшее в деревню.

Ради того, чтобы замереть, они поехали дневным поездом и проспали всю дорогу в полупустом люксовом вагоне, отвернувшись каждый к своей стенке. То ли от истощения прошедшей недели, то ли от безысходности, то ли нарочно, они загнали себя в такой глубокий сон, что, когда проводник еле-еле растолкал их почти уже на нужной станции – Аввакумов и Варя долго не могли проснуться, сообразить, где они и что с ними: с уже отходящего поезда выскакивали полуодетыми на мороз.

Потом долго ждали и еще дольше тряслись в стареньком автобусике по замерзшей грязными кочками дороге, пока не доехали до деревни. Открыв спрятанным под крыльцом ключиком двери, Варя впустила Аввакумова в дом, а сама убежала к соседям: благодарить за заботу, показаться, повспоминать.

Варя вела себя так, словно не на два года в Москву и Париж, а недалеко, на недельку – уезжала Аввакумов заметил, как преобразилось ее лицо, она даже повеселела внешне – он был рад, хотя знал, что предназначалось все это не ему: дому, соседям, самой Вареньке, но никак не ему. Она откровенно – нежеланием говорить, слушать, нежеланием даже задерживаться с ним рядом – показывала это. Да Аввакумов и не пытался растормошить Варю, навязаться ей. Он отстранялся еще больше, чем она, потому что не знал, как будет завтра. Он стремился поскорее свернуть их вынужденные разговоры и прикосновения, поскорее свернуться где-нибудь в клубок и утопить сознание во сне – нудный поезд и тряский автобус вспоминались как самые сладкие и легкие в жизни часы.

Единственно отравлявшим ему забвение было глупое трусливое желание узнать, что приготовила Варя. Он искал для этого подходящие мгновения и удобные слова, но Варенька так ожесточенно замкнулась, что выведать у нее завтра – никак не получалось. Словно чувствуя подоплеку любых его слов, она задолго до всяких вопросов подавляла разговор, комкала к простеньким словечкам, без которых двое не могли вместе принести дров, истопить печку, поужинать.

Поужинали они вчера наспех и убого – чаем, захваченной с собой колбасой, небольшим куском домашнего пирога с картошкой, который дала Варе соседка. Аввакумов проголодался дорогой, а Варя съела лишь пару крохотных кусочков и, не допив чай, ушла готовить кровать. Хотя в комнате было две кровати, она застелила одну – самую узкую и неудобную. Не приглашая Аввакумова, Варя молча разделась и скользнула под одеяло. Войдя, он лишь мельком сумел уловить матовый блеск ее оголенного тела, напряженного и вздернутого, когда она шагнула на кровать, собирая руками волосы на затылке для зажатой в губах резинки – и согнулась, низко уронив грудь: от его глаз закрыться.

Неохотно – было еще жарко – Варенька завернулась в одеяло и погасила тусклый в изголовье ночник. Аввакумову пришлось раздеваться в кромешной темноте и ощупью находить себе место на кровати, а потом неловко тревожить Варю, приминая головой подушку и забираясь к ней под приготовленное на двоих одеяло. Варя терпеливо сносила все это, но когда он, встревоженный с дороги, не найдя себе места на жестких пружинах кровати, неосознанно прижался к ней вплотную, задел пальцами ее живот, локтем – грудь, щекой – волосы, она взбеленилась.

Варя, которая старалась заранее предупреждать обо всем, на этот раз слишком долго вынашивала в себе раздражение – и взорвалась:

– Не двигайся на меня! Ничего у нас не будет! Ничего между нами не было и нет! Если завтра не разрешится... Если не оправдается завтра... – ее крик быстро скатился до шепота.

Уперевшись в стену плечом, Варя со всей силы оттолкнула Аввакумова – он вылетел из-под одеяла и чуть не покатился с кровати. Он дернулся было потребовать с Вари ответов, но вдруг остановился, отодвинулся на краешек и замер там, голый и неприкрытый.

– Прости меня! – шепотом попросила через минутку Варя и, приподняв одеяло, позвала к себе, приняла его.

– Тесная нам кровать. Я чуть не всю жизнь на ней проспала. На другой мы не можем лечь. Та – мамина. Там она... Давай будем спать сейчас.

Варя отвернулась к стенке, но не забыла об Аввакумове, плотно прильнув к нему спиною, просунув тесно между его ногами ступни. Она быстро, почти мгновенно уснула или с невозможной естественностью притворилась. Уже через несколько минут ее голова с подушки упала вплотную к стене, ноги поджались калачиком под подбородок, руки втянулись между коленей, плечи иногда вздрагивали, как будто она плачет – но Аввакумов не заметил слез. Сам он с полчаса, наверное, еще не спал, а подсматривал за ней, но Варя не выдала завтра даже во сне. Она не плакала .– лицо было сухим, губы – ослабшими, веки – спокойными. А Аввакумов все шарил и шарил по ней, не решаясь даже пошевелиться, шарил теми клочками кожи, к которым Варя доверилась прикоснуться, и взглядами – насколько позволял мрак и она их пускала в свой ощетиненный острыми косточками худенький комочек – к зарытому между стеной и подушкой лицу. Лишь поняв безнадежность поисков, Аввакумов забылся...

 

Потом, еще задолго до утра, они проснулись и лежали, сжимаясь и сплетаясь от холода под одеялом, перебрасываясь редким несвязным шепотком о том, как хорошо бы одеться и выпить горячего чаю, а еще лучше – улизнуть под одеяло с головой и надышать там тепло.

Они никогда еще не спали вместе и вместе никогда не просыпались вдвоем на холоде – им удивительно быстро удалось понять друг друга не мужчиной и женщиной, не любовниками и даже не людьми, а лишь неповторимыми и незаменимыми источниками тепла – и как это важнее всего, что они чувствовали раньше. Настолько, что можно слиться в один тугой комочек с общей кожей, с общей страстью прибиться к теплу остывающими пятками, коленями и локтями. Больше взаимности, чем в любой другой случающейся между людьми любви.

 

Но вот подступила та самая богова рань, которой они встревожились.

Она жила за занавесками, стелилась по полу, растекалась по потолку – кралась под одеяло, шевелилась в подушках, зудела на коже, резалась в глазах – ее нельзя было не вдохнуть. Лишь недолгие секунды они сопротивлялись – пока можно не дышать, не смотреть, растирая плечи и грудь ладонями. Но с ранью бесполезно бороться, как с холодом... И Варя поспешно толкнула Аввакумова в спину:

– Все – встаем – пора!

Он первым выскочил из-под одеяла на обжигающе ледяной пол и запрыгал там, проклиная себя, что как следует не сложил с вечера одежду – хорошо, что Варя не сразу догадалась включить свет. К тому времени, как ночник загорелся, он успел натянуть брюки, накинуть рубашку и, нацепив на босые ноги тапки, побежал разжигать печурку.

А Варя не спешила одеваться. Она встала, завернулась в одеяло и долго, пока не нагрелось, рылась в шкафу, попросив Аввакумова самого вскипятить чайник и заварить чай.

Из комнаты Варя вышла в длинной мягкой темной юбке и толстом вязаном свитере с высоким горлом. Ее волосы были плотно стянуты коротенькой тугой косичкой, лицо казалось гораздо более худым и скуластым, чем обычно. Вся она была хрупкой и тонкой – спрятанные за толстыми складками юбки и свитера бедра и грудь не выдали ее городского отступничества.

Когда Варя брала из рук Аввакумова чашку с парящим в несогревшейся кухоньке чаем, Аввакумова поразила восковая прозрачность запястий, ладоней и пальцев – как тонкие березовые веточки зимой из сугроба, торчали они из широких подвернутых рукавов. Он хотел было поцеловать пальцы, прижать к губам запястья, надышать в ладони тепло, но Варины глаза и мысли об этом не допускали: глаза были отсутствующими далекими огоньками, зовущими поскорее в дорогу, тело – поспешить за уносящейся вдаль душой.

Но как Варя ни была далека, она все же поняла его взгляд:

– В дороге будет холодно. Тебе тоже что-нибудь поищу. Семь километров почти нам пешком до церкви.

Варя говорила это обыденно, словно они уже не первый год вместе живут и не первое воскресенье уходят в церковь. Наверное, она действительно привыкла, вернее – прошлая привычка быстро ожила в ней. А Аввакумов не сдержался:

– Но это же далеко, Варя...

– Церковь чем дальше – тем лучше. Поспешим, а то не успеем к службе. Неблизко идти...

С этими словами Варя почти бросила недопитую чашку на стол, расплескала чай, но не заметила. Она пошла к шкафу, вытащила и заставила Аввакумова надеть какой-то жилет, поспешила одеться сама. Аввакумов едва успевал за ней. Он только собрался, а Варя уже ждала на улице, беспокойно теребя в руках замок и ключ, чтобы запереть.

Когда Аввакумов вышел, пригибая голову в невысокой двери, его поразил густой белый свет, зависший между небом и землей, точнее – белый мрак, потому что не освещал ничего, а, наоборот, быстро впитывал и растворял скупые огоньки рано просыпающейся деревни, оставляя на их месте просто чуть более светлые, чем воздух, пятна.

В этом белом мраке темная кромка недалекого леса и голый холм, по которому проходила дорога, казались выпяченными круглыми губами какого-то огромного великана, между которыми были редко утыканы острые, кое-где дымящиеся печными трубами, кое-где мерцающие окнами, неровные зубы деревенских построек. А между ними, как у всякого стареющего великана, зияли пустоты, заполненные белым – всю ночь и весь день вчера шел снег. Он станет розовым, как детские десны, лишь когда оближут губы леса и холмов багряный язык рассвета, оранжевое жало солнца. Но сейчас, в этой белесости, где вянут все звуки, где грохот вырвавшейся из рук Аввакумова двери, скрип немятого снега под ногами и звяканье навешиваемого Варей замка тонет и глохнет, не потревожив даже ощупи тишины, в этой болезненной безветренной бледности, где лишними кажутся все цвета, все краски и мерцания – где-то в ноющих глубинах души Аввакумова связались узлами два чувства, которые и рядом-то поставить нельзя: брошенная сказка о третьей России и рот громадного великана, которого живым, гораздо более живым, чем самого себя, видел сейчас.

...Белый царь – повелитель России...

Чтобы избавиться от этого сумасбродного прозрения, Аввакумов бегом бросился догонять далеко вперед ушедшую Варю.

 

...Всю ночь и весь день накануне понемногу падал снег. Он и сейчас еще не перестал – мелкий, крупяной, невесомый в полном безветрии, на сухом прозрачном морозце, быстро покончившем с осенью и слякотью повсюду за окраинами больших городов.

Чтобы сократить путь до широкой проезжей дороги, они долго шли по проселку – по обочинам, опасаясь обломать ноги в глубоко и криво разъезженных, замерзших теперь, но еще не засыпанных снегом колеях. Шли вдоль деревьев и кустов – Аввакумов поразился, как чудесно легли на них снежинки – высоким узким мягким сугробиком на каждую, самую крохотную ветку. Как в тех простых черно-белых сказках, что ему показывали по телевизору в детстве.

Белый снег под ногами, белые заросли кустов быстро объяснили Аввакумову, почему Варя так легко находит дорогу, почему даже на самой узенькой тропочке им не понадобится фонарь. Вокруг было светло. На сером безликом небе не виднелось ни луны, ни звезд – да и рассвет оно наверняка не пропустит, но ничто в мире не требовало подсветки. Свет был повсюду и во всем – в каждой кочке, снежинке и атоме свет: они вдыхали его, он тек в глаза, и сами, когда снег все гуще ложился на одежду, постепенно выступали из небытия. Убогая необходимость жаться друг к другу, чтобы подтвердитьживость тени, подслушивая шорох под ногами, хватаясь руками, перебрасывая мостики осторожных слов – необходимость оживлять друг друга прошла, и они широко разбрелись по дороге.

Впрочем, эта необходимость была только у Аввакумова, за Варей ее не замечалось. Повязав голову теплым платком и натянув капюшон, пока еще не согрелась от ходьбы, она шла быстро и легко – привычно. Поэтому, даже соскальзывая в колеи или спотыкаясь о замерзшие комья грязи, она не допускала раздражения: тихонько охала и шла дальше, один лишь разок обратив внимание на суетливое мельтешение Аввакумова за спиной, на его заискивающее предложение руки, на попытку завязать разговор:

– ...Скоро выйдем к дороге – лучше будет идти...

Аввакумову показалось уже, что ковыляние по замерзшим перелескам будет вечным, но внезапно они выскочили на дорогу. И долго шли по ней, рядышком, почти посредине, и никто – ни человек, ни машина, ни зверь – не потревожил их путь. Примерно через час, перейдя речку и пройдя по кажущейся безжизненной деревне, они опять свернули на проселок, вьющийся вдоль поля за неширокой полосой низкорослых деревьев.

Здесь, в поле, недалеко от реки, было ветрено, но дорога поднималась вверх, к холмам, идти стало жарко, а Варя не угомонилась – скинув капюшон, расстегнув верхние пуговицы на куртке и широко раскрыв ротик, шла быстро, увлеченно. Аввакумов к тому времени уже освоился с дорогой, почти как Варя, шел, не глядя под ноги, но и не отвлекаясь по сторонам – мятущаяся перспектива дороги намертво приковала его взгляд. И не зря.

Внезапно далеко впереди, на вершине холмистой гряды, куда взбирался проселок, среди землей светящихся из-под снега полей, на сложенных грудами выбеленных валунах, в прозрачных ветках кустов, мелькнули золотые прожилки. Сначала Аввакумов не понял, что это такое, а когда догадался – опрометью побежал к ним: там, среди белых веточек и камней, светятся чистым огнем очертания ангельских крыльев. Аввакумов мчался запинаясь, не разбирая дороги, сбивая дыхание, а когда добежал – не нашел, конечно же, никаких следов в тех кустах, кроме осыпанного с веточек снега. Но впереди, у еще незамерзшего продолговатого озера, в невидимой за лесом деревне, возвышалась над деревьями крохотная луковка церковного купола. Аввакумову показалось, что увидел во мгле – туда ускользают по воздуху золотистые змейки. Как и все тем утром, купол церкви не светился и не сиял на фоне серого неба, серого леса, серого озера и серых полей. Во всеохватывающей белесой серости, все оттенки которой задавались лишь глубиной, золотистая луковка церкви просто была. Здесь от нее некуда деться.

Как завороженный, Аввакумов замер, засмотревшись на куполок, и Варе даже пришлось толкнуть его в плечо, чтобы разбудить, заставить идти дальше.

Вдруг вспомнив о Вареньке, Аввакумов потребовал от нее:

– Ты видела?.. Видела?!

– Ангела? На камнях? – показала Варечка точно туда, где мелькнули Аввакумову золотистые змейки. – Конечно. Он часто прячется там в этот час. Но к нему нельзя бежать. От него нельзя требовать. Можно спугнуть, – посоветовала Варечка и пошла дальше.

Аввакумова покоробило, что она так говорит об ангеле – как о зверьке, как о птичке. Но потом понял, что Варя права. Птичка сама подлетит к плечу, зверек ткнется в ладони, ангел проникнет в душу – если терпеть. Нетерпение и нетерпеливость спугнут, а значит, нельзя допускать этой слабости. Открыться и ждать...

К церкви они подошли сквозь оживающую деревню. Лишь там Аввакумов увидел, что уже наступило утро, рассвело. Но свет остался тем же, что белесый предутренний мрак. Аввакумов успокоился. Такой свет никого не спугнет, ничего не потревожит.

Церковь стояла на самом берегу озера – удивительно чистенькая и ухоженная для этой глуши. Вместе с прилепленным к ней аккуратным кладбищем она была обнесена низкой и широкой, сложенной из мелких валунов стеной, сквозь которую вели чугунные ворота и калитка, обсаженные по бокам неизвестными Аввакумову пирамидальными деревьями, напоминающими кипарисы. Церковь, видимо, была отремонтирована недавно, хотя и скромно – белой, зеленой краской, почти без позолоты.

От узкой подметенной дорожки он поднялся по невысоким ступенькам в небольшое холодное помещение, где у стен были разложены поленница дров, лопата для чистки снега и какая-то еще утварь. Там, на пороге, Аввакумов снял шапку и теперь мерз, поджидая отставшую Варю, которая крестилась и что-то неслышно будто перетирала в губах, высоко задирая лицо к прикрепленной над входом иконке. Закончив, она оглянулась по сторонам и удивилась, не найдя Аввакумова рядом. Варя быстро перескочила за порог и обрадовалась, что он еще не вошел и дожидается ее.

– Хорошо, что ты остался. Нам надо вместе зайти.

Варя взяла Аввакумова за руку, и, тесно прижавшись, они протиснулись внутрь сквозь невысокую узкую дверь. Служба в церкви, хоть еще и не закончилась осень, шла в небольшом зимнем притворе, отгороженном от остального пространства высокой деревянной застекленной сверху перегородкой. Здесь топилась высокая черная печь, похожая на широкую трубу. От нее и от дыхания собравшихся людей было тепло – как истосковалось тело, выветренное дорогой, по теплу, как измучились без огоньков глаза, выбеленные заснеженными холмами и сереньким небом, как соскучились пальцы по прикосновению к теплому, тающему, тлеющему словно свеча – наверное, так же, как исходит по богу душа.

Аввакумов сделал несколько шагов от входа – дальше пойти не решился. Вслед за тем, как Варя выдернула от него свои пальцы за порогом, Аввакумов почувствовал себя растерянно – не знал, куда деть руки, к чему применить глаза. Он потянулся к Варе, но она отстранилась, отодвинулась дальше – к иконам, к горящим впереди свечам. Варя словно говорила ему: «Оставь меня! Это – мое и твое...» Ни на одно из замеченных в ней прежде лиц она не была похожа.

Под толстым платком, которым повязывала голову в дороге, оказался черный, с тонкими золотыми узорами платочек. В нем Варя застыла перед иконой, сжав оплывающую горячим воском прямо в ладонь свечу, и что-то неслышно шептала

Она стояла смиренно, понуро, сутуло. В мгновенно словно отмершем теле Вареньки живой казалась только ладонь – худая, прозрачная, искапанная воском ладонь: свечка была таким же родным ее продолжением, как запястья и пальцы. И лицо – неожиданно скуластое в темном платочке, обтянутое полупрозрачной кожей и резкими, как на иконах, тенями, совершенно бескровное, откровенно злое лицо. Но, несмотря на злость и вызывающую жестокость сплюснутых губ, было видно, что Варя просила.

Варя униженно вытягивала ладошку к иконе – словно нищенка, как попрошайка, она закатывала глаза и мелко тряслась. Некому было ее унять – Аввакумов не решился приблизиться. В девушке у иконы не было ни той Вари, что он ночью повстречал на горной дороге в Швейцарии, ни той, что в угол его загнала на вечеринке в Москве. Возможно, она была знакома... вернее похожа... на Маню – на ту Манечку, которую приобрел отвратительной и божественной ночью несколько лет назад. Такая же безразличная к своему телу попрошайка, выспрашивающая у каждого встречного: как стать неравнодушной к себе? Но если Манечка тогда клянчила попросту жизненного везения и успеха, то Варенька сейчас вымаливала прямо противоположное – что-то еще неизвестное Аввакумову, но ради чего выкладывала перед иконой все возможные жертвы: любой успех, любую радость зло – и безжалостно предлагала в обмен. На что? Что просит? Аввакумов отчаялся выведать, наблюдая за ней, и решился прямо потребовать у нее или подслушать, подкравшись за плечо, но вдруг заметил, как от золотисто-коричневой иконы, перед которой Варенька стояла, отделилась какая-то светящаяся тень и вошла в нее... «Может быть, – оглянулся он на приоткрытую входную дверь, – это сквозняк тронул язычки свечей?» Едва Аввакумов вернулся взглядом к Варе, как почувствовал – что-то происходит у него за спиной. Все так же нерешительно он оглянулся.

Прямо перед ним, в едва освещенном слабыми высокими лампами сумраке, на яркой белой скатерти, среди утыканных в серебристом подносике свечек, блестело маленькое серебряное распятие. Все это, вместе со сводами сумрака, было похоже на пещеру, в которой похоронен крохотный, слабый, бледный Христос – самое на земле святое пристанище. Аввакумов поддался и вошел туда – и лишь когда низко склонился над распятием, закончилась наконец его долгая белая ветреная дорога к церкви. Церковь должна быть далеко – вспомнились Варины слова. Маленькая, чистая, бедная. Только здесь, а не в громадных позолоченных храмах – в маленьком распятии, в слабом белом Христе, живут лучики светлого света.

Аввакумов пил его, как разлитое небесное молоко, он чувствовал, как свет течет по горлу и проникает в легкие, примешивается в кровь, наполняет сердце и захлестывает голову. Свет словно вычищал в нем для чего-то пространство – что-то придется принять сейчас, какое-то откровение, какую-то исповедь... Свет раздвинул душу, наполнил ее готовностью брать, но оставался еще разум. А разумом непросто поступиться – он весь был усыпан, как острым битым стеклом, стремлениями и страстями, которые разбросали в нем неистовой прошлой неделей самые разные люди, усеян собственной потребностью в любви, собственной гонкой выжить.

Но кто мог дать откровение, кроме Вари? Зачем еще могла Варя привести сюда?

Он оторвал губы от белого Христова молока и повернулся к ней. Она была далека, почти невидима в сумраке, едва знакома, едва жива перед иконой. Но по движениям губ Аввакумов догадался, что Варя говорит о нем. Нет, не произносит его имени, называет какими-то другими словами, но тем, кому говорит, – известно о ком. «Что она выпрашивает для меня? Зачем молится обо мне, не спросив? Может быть, мне проще сгинуть?! Чем платить за ее молитвы...» Аввакумова разозлила Варина самонадеянность, разнузданность, и он бросился к ней, едва не схватил за плечо, но руки вовремя осеклись. Варя повернула к нему лицо, подставила глаза. Открыла то слово, которым называла. За это слово, от нее, сейчас, он на все был готов. Она молилась за него не по имени – о любимом просила...

Варя сунула пальцы Аввакумову в ладонь и едва слышно шепнула на ухо:

– Пойдем туда, – показала на небольшое ограждение, за которым сидели на скамеечках немолодые в основном жители и слушали, как невысокий седобородый пожилой священник читал им, – сейчас закончится...

И действительно, едва они подошли, как чтение закончилось, люди кланялись и крестились, а потом, оглядываясь на Аввакумова и Варю, потихоньку расходились, кто – домой, кто – к иконам, ставить свечки, молиться. В воскресенье в церкви было людно, но Варя не постеснялась подойти поближе к священнику, потянув Аввакумова за собой.

– Здравствуйте, Василий Сергеевич, – обратилась она к нему, – кажется, я вернулась.

– Давно ты не заходила к нам... Здравствуй, дочка. Два года тебя не было. Два года со смерти... Постой, и два года до ее смерти. Ты так изменилась...

Аввакумову было видно, что Варино лицо подернулось судорогой, губы дрогнули, болезненно сузились глаза – догадку подтвердили ее пальцы, чуть не разодравшие ему ладонь.

– Нет же, я осталась той! – воскликнула она и осеклась.

Ей на глаза навернулись слезы. Аввакумов даже подвинулся к Варе поближе и поддержал – ему показалось, что она вот-вот упадет, настолько явным было в ней желание исчезнуть, сквозь землю провалиться, лишь бы не продолжать разговор. Но Варя пересилила себя, а священник пришел ей на помощь.

– Почему ты говоришь, дочка, что вернулась?.. Кажется, вернулась?

– Я хотела бы вернуться. Пусть даже не жить сюда и не к той себе... Я не могу сказать. Столько всего за четыре года сквозь меня проскакало. Столько во мне осело. Я какая-то нечистая внутри. Наполненная лишним. Столько людей увлекали меня – наследили во мне. Мне кажется, что ничегошеньки от прежней меня не осталось. От той, что ходила сюда с мамой... Я за своим вернулась. За собой приехала. Найду – останусь!

Несмотря на твердость, Варины последние слова прозвучали как мольба. Ей показалось мало смотреться в темные иконы и обжигать пальцы свечой. Мало молитв. Ей захотелось, чтобы кто-то дал в руки грубый, жесткий скребок – чистить себя.

Священник молча посмотрел на Варю, на Аввакумова. Наверное, что-то между ними почудилось ему, но он не придал этому значения. Варя не удержалась подтвердить его догадку:

– Мы вместе вернемся... Останемся вместе. Нам бы только избавиться...

– Кто бы избавил... Что стирать – что оставлять?.. Очень давно мать твоя так же пришла ко мне. Утонувшая в городе. Город – прельщение... Но город – такое же место для веры, как и любой камешек на земле. Бегством из города – не очиститься. Ни перед богом – ни перед собой... Почитаем вместе, Варя, почитаем то, без чего не очиститься, не оправдаться.

На небольшой деревянной подставке он открыл Библию, полистал страницы, разложил. Книга пророка Иезекиля.

Голос Вари, дрожащий и слабый, окреп уже через несколько фраз – стал звонким и глубоким. Священник почти умолк, он лишь двигал для ее удобства по книге небольшую белую закладку да подсказывал верную интонацию в стихах,

– ...Сын человеческий! Изреки пророчество на пророков Израиля пророчествующих, и скажи пророкам от собственного сердца: слушайте слово Господне!

Так говорит Господь Бог: горе безумным пророкам, которые водятся своим духом, и ничего не видели!

Пророки твои, Израиль, как лисицы в развалинах.

...Они видят пустое и предвещают ложь, говоря «Господь сказал», а Господь не посылал их, и обнадеживают, что слово сбудется.

Не пустое ли видение видели вы? И не лживое ли предвещение изрекаете, говоря «Господь сказал», а я не говорил?

Посему так говорит Господь Бог: так как вы говорите пустое и видите в видениях ложь, за то вот Я – на вас, говори» Господь Бог.

И будет рука моя против пророков, видящих пустое и изрекающих ложь...

За то, что они вводят народ мой в заблуждение, говоря «мир», тогда как нет мира, и когда он строит стену, они обмазывают ее грязью.

Скажи обмазывающим стену грязью, что она упадет...

Аввакумов встал поближе и присоединился к Варе, следуя глазами за белой закладкой, но Варя внезапно прервалась, словно ей нетерпелось поскорее получить причитающееся немедленно откровение.

– Да, но ведь только Господь может о них судить, а как же я? С кем мне?..

Быстро пробежав руками страницы, пожилой священник отделил линейкой несколько строчек уже среди Евангелий.

– ...Берегитесь лжепророков, которые приходят к вам в овечьей шкуре, а внутри суть волки хищные.

По плодам их узнаете их...

На этом голос Аввакумова сорвался, он закашлялся, мешая Варе читать, а священнику – указывать строчки. Варе пришлось даже подальше отодвинуть его в плечо. «Неужели ждать, когда рухнет та стена, взорвется тот мир, те плоды созреют?!»

– По плодам их узнаете их. Собирают ли с терновника виноград, или с репейника смоквы?..

...Всякое дерево, не приносящее плода доброго, срубают и бросают в огонь.

Итак, по плодам их узнаете их.

Варя смолкла, медленно отодвинула руку священника с книги, захлопнула ее и вдруг вскрикнула:

– Зачем ты это открыл?

Она вскинула сжатые в кулачки руки, но вместо того, чтобы наброситься на священника, опустилась на корточки, закрыла лицо руками. Приподняв за плечи, Аввакумов с трудом поставил ее на ноги, отвел нетвердыми шагами на скамью, попытался успокоить. Он не знал, какие ей сейчас нужно и можно говорить слова, поэтому просто гладил по покрывающему волосы платку, по мокрым щекам, по ладоням, то – сжатым в твердые кулачки, то – размягченным, как теплый воск. Варино лицо напоминало оплывающую свечку, с двумя обтрепанными сквозняком голубенькими огоньками глаз.

Через несколько секунд пожилой священник подсел к ним и Варя перестала плакать.

– Можно я... исповедуюсь... перед ним? – попросила его Варя, показав на Аввакумова глазами, – Бог все знает. Он и вам, наверное, уже рассказал. Иначе бы вашими руками, той книгой, Бог не объяснил бы прошлого, наперед не оправдал... Он, – Варя положила Аввакумову на колено руку, – значит, только он еще может меня обвинить, не простить мне... Господи, как это важно мне, чтобы он от меня принял...

– Да, расскажи ему, – разрешил священник и встал, но Варя потянула его за рукав.

– Посидите с нами! Послушайте о том, что вы мне отпустили книгой.

Несколько минут, высоко задрав глаза, куда-то ввысь засмотревшись и вытянувшись на упертых в кодеки ладошках, Варя собиралась с духом. Наконец она начала, медленно, чудовищными усилиями раскручивая колесо признаний.

– Знаешь, до пятнадцати лет я не думала, что у меня есть отец – мама и бабушка скрывали это. Но бабушка умерла, и маме захотелось что-то сделать для меня, хотелось отправить в город, чтобы я хоть ненадолго избежала деревни. Деревня кажется святой только в детстве или в случайных наездах, повседневно – крест, мучение. Мы жили бедно, мама была простой учительницей, но она научила меня трем языкам – была одной из лучших в институте. Поэтому я так легко обитаю в парижах. У нас никого не было в городе. Но мама знала одного человека, еще со времен своей учебы в Москве, откуда пришлось ей уехать – заботиться о больной бабушке. Она нашла того человека. Ты его тоже знаешь. Это – Костицын! Да, тот самый, у трупа которого ты бегал в гостинице... А в ванной, под умывальником, пряталась я!

Аввакумов медленно, страдальчески вжался в плечи, но не посмел прервать. Она – исповедуется. В каждой исповеди главное – несказанное, сказанное не словами... Течение этой тайны не может быть нарушено.

– Костицын откликнулся, взялся помочь. Наверное, любил когда-то маму. Она первой была красавицей. Он помог... Но соблазнил меня городом, приучил завидовать городу – блеском, вседозволенностью, потворством любым желаниям. Что только не оправдала мне Москва! Костицын был большим человеком, он устроил меня в престижную школу, все самое яркое показал... Но представляешь, какую запросил цену? Нет, та цена, что тебя передернула – стать его любовницей, – пустяк! Мне пришлось принять тайну моего отца. Пришлось предать маму. Анатолий Алексеевич – мой отец. Блестящий, богатый, один из хозяев города – мой отец! Я с ума сошла А Костицын пытал меня – показывал дом, где он живет, окна квартиры, его самого, выходящего из подъезда Но с ним не знакомил. Он сломал меня этой пыткой – вечерним, ночным разгульем, утренним подсматриванием за отцом, дневной алчностью рисовать. И я предала маму. Я не уехала насовсем в деревню, когда она заболела. Иногда лишь приезжала проведать, хотя знала, что только рядом могла оттянуть смерть. Умерла мама... А перед смертью все же написала Анатолию Алексеевичу. Он нашел меня на похоронах, увез с собой, отправил в Париж. Ничего не узнал про Костицына... Я убила Костицына! Как я могла его не убить? Я вырубила дерево, приносящее дурные плоды! Я извела пророчащего ложь пророка! Все его проповеди и соблазны выжгла!.. В тот вечер я сама пришла к нему – убить. Сама назначила свидание... Тогда мне все удалось на тебя повесить. Но я же не рассмотрела тебя у трупа! Не знала, что это ты! Я не могла предвидеть того, что последовало за этим... Я лишь сожгла дерево, на котором вызрели злые плоды. Бог оправдал!.. А теперь прошу, оправдай и ты!

Аввакумов жалел Варю, но не подал ей милостыню – сам был беднее последнего нищего. Душой. А разумом не мог простить ей этот водоворот: пусть Варя лишь бросила камушек, но с нее – закрутилось. Скольких поглотил водоворот, утопил, скрыл, скольких еще утянет на дно смертельным кружением... Ну и что, что она призналась? Ведь он сам затянут глубоко под воду, у него уже мутит в глазах и грудь рвется без дыхания, а водоворот тянет глубже и глубже... Можно пожалеть – самому будет проще, Вареньке – легче... Но нельзя! Или барахтаться – тогда легкие разорвутся вскоре и горло глотнет... или перетерпеть, пока сила водоворота иссякнет на глубине. Терпеть!

– Ты ведь просишь не оправдания... Ты ведь просишь благословения. Не идти дальше. Самой выскочить. Забыть о тех, кто втянут тобой начатым водоворотом. Махнуть на тех, кого еще втянет. Спастись самой!.. Нет – оправдать можно только искупление...

Почти орал уже Аввакумов, когда священник неожиданно прервал его, хлопнув по колену. Он показал на Варю глазами. На ней действительно не было лица. Вместо лица плыло месиво из пальцев, слез и щек. «Она же выковыривает себе глаза!» – ужаснулся Аввакумов и поспешил оторвать Варины ладони от лица. Варя несколько раз глухо горлом простонала и замолчала. А потом удивительно точными, верными движениями извлекла из внутреннего, на сердце, кармана куртки несколько моментальных фотографий.

– Некого уже спасать. Ты один остался. Еще не мертвый... Веер фотографий Варя бросила Аввакумову на колени. С ужасом, словно в него заколачивают гвозди, он узнавал на них...

А Варя подалась к священнику и прошептала:

– Безумие. Мы попали в какой-то обвал неистовства. Люди завлекают друг друга быстрой верой, как пьяными отравленными конфетами, а наглотавшись их – быстро гибнут: и те, кто дарит, и те, кто глотает без разбора. Погибают, еще не распознав дары по начинке, пророчества – по плодам. Люди ловят друг друга... Постойте, я даже знаю, кто соблазняет их ловить... Господи, как я не додумалась прежде... Он зовет людей быть ловцами... Он заманивает соблазнять...

Варя вскочила. Священник испуганно схватил ее за руки, но она с силой выдернула их. Наклонила к священнику вдруг озаренное лицо.

– Не бойтесь, батюшка! Я не о боге. И не о сатане. Я о своем отце!

Она выпрямилась, сделала шаг к выходу, но вдруг остановилась, вернулась к Аввакумову, вырвала из его ослабевших пальцев фотографии, подняла ему рукой подбородок, потянула за собой его взгляд, подошла к печке, открыла железную дверцу и бросила фотографии в огонь, приговаривая еле слышным шепотом то ли: «Не было ничего...», то ли: «Не будет ничего...»

Потом, с порога, громко окликнула Аввакумова:

– Вытерпишь! До вечера вытерпишь. Вернись один. Вечером я все тебе принесу!

И быстро, едва перекрестившись, выбежала из церкви.

– Куда... она? – с трудом разжимая зубы, выдавил Аввакумов.

– К матери, наверное, на могилу, – ответил священник, – иди, сынок, помолись. Легче станет – ты же русский. Тебе есть о ком молиться. И есть – кому.

Проекты

Хроника сумерек Мне не нужны... Рогов Изнанка ИХ Ловцы Безвременье Некто Никто

сайт проекта: www.nektonikto.ru

Стихи. Музыка Предчувствие прошлого Птицы War on the Eve of Nations

на главную: www.shirogorov.ru/html/

© 2013 Владимир Широгоров | разработка: Чеканов Сергей | иллюстрации: Ксения Львова

Яндекс.Метрика