Flash-версия сайта доступна
по ссылке (www.shirogorov.ru):

Карта сайта:

Ловцы. День седьмой, утро

День седьмой, утро

 

Сумерки, совсем уже было распятые светом, Аввакумов все же догнал в лесу. Не растворенные или рассеянные, а именно распятые – так подумалось ему. В лесу сумерки цеплялись за деревья и висли на ветках: голые ветви клонились, словно летом – под тяжестью мякоти листьев, зимой – сосулек и снега.

Сколько мог предугадывать резкие повороты, внезапные подъемы и спуски, Аввакумов гнал машину по узенькой асфальтовой ленточке, сбежавшей ради него от шоссе. Он полумертво покачивался за рулем в такт изгибам и провалам дороги, а глаза – ненужные, чтобы ездить вслепую, искали по обочинам: «Успею ли?» Сложатся ли измученно-непроснувшиеся Варины: «Ты куда?.. Да... Найди меня позже...», счастливая пустота только-только прозревших городских улиц, чье-то благоразумие убраться с дороги – сложатся ли вместе со спешащими на пять минут часами в облегчение успеть?

Осталось немного – несколько лишь километров до осенних запустелых дач. Зачем именно там назначила Маня встречу – почему он согласился? Для нее – понятно: бегство из населенного ужасами и мучителями города, бегство туда, где, закрыв глаза, можно с упорством виснущих на ветках сумерек цепляться за волосы, щеки и губы любви и не отпускать – удается же лесной тьме пережить день, и она презирает малокровные городские сумерки, которые мрут на тротуарах, не найдя щелку забиться. Почему бы и Мане не помечтать о том, что можно переждать, перетерпеть в лесу ту резь, боль и ясность, которые в городе быстро убьют – только подставь глаза. А в лесу, даже вплотную подпустив измену, неверность, предательство – она рассчитывала весь этот кошмар перехитрить, переиграть в жмурки, погубить терпением. А почему бы и нет? Ведь выходит каждый вечер из леса намертво, казалось бы, задушенная светом ночь.

Аввакумов сам еще не вполне очистился от паутины отношений с Маней – она налипла повсюду: на лице, на ногах и руках, на губах. Как чувствовалось это прошлой ночью! Разве сказал Варе те слова, которые до сих пор казались принадлежащими Мане? Разве получилось любить Варю без давящих ежесекундно упреков: «Что я позволяю себе, когда так больно Мане... Когда Маня страдает... Чуть ли не при смерти?..» Не зря же докатился до одури напрямик задавать Вареньке эти вопросы? Не зря как лунатик бросился в лес искушать себя останками любви, пережитками Мани – по первому же ее звонку?.. Непростительная слабость тянуть, а не рвать. Отвратительное безволие двоить, размазывать любовь. Гнусная привычка проверять свои чувства безволием...

...Подкараулила на повороте и хлестнула по стеклам низкими ветками кустов. Аввакумов задумался и потерял власть над дорогой – машина неуправляемо вертелась, чуть не отрываясь колесами. Невероятных усилий стоило выправить ее – и задавить порывы влепиться в дерево, выскочить и напрямик побежать по лесу, подставляя мокрым хлещущим веткам лицо... А кожа на щеках продолжала неумолимо ныть, требуя наказания.

Еще один поворот – взлет на пригорок и падение – и показались разбросанные среди деревьев постройки: старенький бедный дачный поселочек, где они с Маней сняли как-то по прошлой весне домик ради глухомани. Несколько раз навестили, а потом забросили с первым же настоящим теплом в июне. Наконец Аввакумов догадался, почему сюда Манечка поместила их встречу: здесь они наглотались такой бесподобной пенистой мутной браги весеннего вдвоем отшельничества, что несложно будет даже поздней осенью, даже Манечке в одиночку – накликать весну. Несложно, потому что лес все тот же: так же гол и так же устлан опавшими листьями, и так же испещрен следами то ли нестаявшего, то ли слабого первого снега. Потому что утро похоже – сумрачное, тягучее, холодное, мокрое... Вот только весеннюю душистую теплую хмарь согревающейся земли, почерневшего снега и недогнивших прошлогодних листьев – никак не спутать с морозной дымкой умершего, но еще исходящего в корчах листопада. Потому, что весной всего себя хотелось вывернуть в ноздри и легкие – а сейчас забить пальцами горло и не дышать... Что же можно с забитым ртом накликать, кроме ярости и удушья?

Вновь растирать бы в ладонях весной и вдыхать прелые листья – словно влажные волосы Мани в губах после долгих часов сплошных занятий любовью. Пожертвовать усталостью ради голода: выгнать себя и Маню из кровати почистить картошку неодетыми вдвоем, застигнуть Маню голой у разгоревшегося камина, когда ее тело, плотное, вспотевшее, вертится у огня, купается в тепле – чем-то так напряженно наполнено, словно ему, а не оттаявшей земле взрываться всходами подснежников... Что из этого можно вернуть? Разве накличешь весну, подражая весне?..

Вот и машина у крыльца – Маня уже ждет. Аввакумов подъехал вплотную, вскрыл дверь и высунул ноги наружу. Потом несколько минут сидел так, неподвижно, неудобно, но не мог заставить себя подняться. Хотя был уверен – Маня тайно наблюдает за ним из окна, и это промедление ему ничем не оправдать. Быть может, так он пытался выразить то, что никогда не посмеет сказать словами?

Наконец Аввакумов преодолел проклятую слабость в коленях и ступнях, поднялся в дом. Мани не было на веранде... Хотя весной, вот здесь, когда после дня напролет вплавленного в стекла солнца становилось тепло, они голыми пили чай и ставили чашки на узенький подоконник: некуда сесть, и столика не было, а напившись – целовались, словно стебельки, вытянувшись к солнцу, чтобы хоть сквозь стекла отдаться ему, хоть стоя заниматься под солнцем любовью, расплескивая недопитый чай, а потом долго отходили, упершись в стекла лбами и навалившись на подоконник животами: дышали – дышали смесью запахов любви, солнца и испаряющейся с земли весны... Но сейчас Мани не было на веранде.

Скрипнув половицами – как упрашивали тогда не скрипеть! – Аввакумов, пригнувшись, проник на кухоньку?.. Вот у этого рукомойника они ставили на стол кастрюли и чистили вдвоем картошку: голая Манина грудь вздрагивала, и он, вырезая из проросших картофелин ростки, находил среди них похожие на Манины крупные, торчащие короткими побегами соски и смеялся, а Маня шлепала его грязной ладонью по спине, по ногам и искала в картофельных отростках «тоже что-то похожее». Они смеялись от уверенности, что у них есть время проверить любые сравнения, пока варится на плитке картошка. На кухне было жарко от натопленной печки, от пара кипящей воды, но они жались ближе к теплу, одну на двоих двигая табуреточку и, вспотев до испарины, до ручейков, начинали чувствовать себя вываренными в воде картофелинами... и Аввакумов спрашивал укоризненно: «Не от варева ли твое имя – Варенька...» – «Нет! – густая волна пота ударила в Аввакумова. – Так я не мог спросить! Тогда была Маня!» ...Так он не спрашивал, но, словно картофелины в кипящей воде, они спорили, кому ближе сдвинуться к печке, кому достанется больше табуретки, кому у кого сидеть на коленях. В конце концов это кончалось упругими Маниными ногами и твердыми ягодицами у него на коленях, или поцелуями в ногах – всегда слишком большими надеждами и униженными мольбами к расхлябанной треснутой табуреточке: «...выдержи еще немножко... пока не сварится картошка... дотерпи!..» А потом, в благодарность водрузив на табуретку кастрюлю парящей картошки, они становились у ее ободранных ножек на колени и кормили друг друга, обжигаясь, без всяких ложек и вилок, перекатывая картофелины в ладонях. Глотали, дышали тяжелым паром, играли капельками пота на коже, пытаясь слить их друг на друге в ручейки... Но сейчас Манечки нет на кухне. Печь не истоплена. Кастрюли сгрудились к углу. Зябко.

Где же она? Аввакумов толкнул дверь плечом и вошел в комнату. Конечно – где же еще? В спальне. Здесь был громадный, древний, истрепанный раскладной диванище с неудобной ложбинкой посредине и тот самый заветный камин... Как старательно он его топил! Как спешила Маня поскорее завалить матрацами и подушками горделиво вылезшие острием наружу диванные пружины!.. Вот и все, что осталось Манечке повторить – нет весны вдвоем: одинокой и осенью, нечего посягать на веранду и кухню.

Перед тем, как по-настоящему посмотреть на Манечку, опасаясь, что не отведет потом от нее глаз, Аввакумов поспешно обвел взглядом, обнюхал комнату. Вид ее и запах ничем не нарушали безупречной муки запустения. Ни к чему еще Манечка не успела – или не посмела? – или не захотела? – прикоснуться. Вот только занавески – явно двигала их, а как же иначе? Она подсматривала за тем, как он вылез из машины. Все остальное позволено забросить. Комната уже не была той жадной соучастницей их весенней любви – она стала свидетелем, надзирателем. Несмотря на все Манины попытки кое-как обустроить диван – стала тюрьмой. Двумя, разделенными отчуждением прочнее, чем каменной стеной – одиночными камерами на двоих.

Взгромоздившись на горою вздыбленные, еще не примятые подушки, Манечка сидела на диване – спиной к стене, втянувшись до самого подбородка в груду спутанных одеял. Там она была голой – вся ее одежда, даже скомканные трусики, небрежно валялась на стуле в углу. Ей было холодно. Но там, где открыто – ее кожа блестела, влажная, маслянистая. Ей было страшно. Но Манино испуганное, ожидающее лицо казалось непомерно красивым. Манино лицо было прозрачным: как ее скорченное, чтобы побороть холод, тело под одеялом – так же что-то спружиненное, готовое к прыжку просвечивало на лице.

Едва ли не роковую ошибку совершил Аввакумов, когда пренебрег этим видением, когда позволил Маниным глазам вовлечь себя в игру, где она наверняка переиграет, сначала навязав такими, как ей хотелось, зрачки, потом расширив обман к векам, сомкнув в овале лица – поднимет ложь в волосы и стряхнет волшебной пыльцой к ногам: предстанет перед ним, коварно преобразившись. Аввакумов даже не насторожился. Легко же его провели!

Нужно ли обвинять Аввакумова в беспечности? Или в слепоте? Даже в самых дурных видениях он не догадывался о пройденном Маней вместе с Генри обряде принесения жертвы. О том, что вдвоем они провели Маню теми же тропами, что и Юдифь. Им требовалось умаслить ее тело благовониями – вместе они намешали из ее косметики блестящий, завлекающий состав. Они вместе раскрашивали Маню – именно не красили, а раскрашивали – рисовали обольстительную открытку. Они перебрали всю ее одежду, которая годилась бы для обольщения, но даже трусиков и лифчика подходящих не нашли – вовремя Манечка вспомнила, как им до обмороков соблазнительным нарядом служило по весне натянутое к подбородку поверх голых тел одеяло. И как старейшины осажденного города – Юдифь, Генри окончательно благословил Маню лишь после того, как состоялись в ней все эти перемены: из измученной, хотя и воодушевленной богом женщины, Маня превратилась в оружие очарования, совращения и коварства Против любого врага можно смело выпускать. Генри благословил Маню, она захватила с собой вино – Аввакумов не пил коньяк. Вера, вино, красота ее лица, заманчивость тела и бестрепетная ложь, сросшиеся вместе, были непобедимым оружием. Все это Манечка связала в яркий букет: сидя на диване, поставив на стол рядышком откупоренную бутылку и два стакана, оголив под одеялом тело – сочными яркими губами зазывала.

Даже в промерзшей, чуть начавшей согреваться комнате, даже с ноющими в сердце, кричащими предостережениями едва миновавшей ночи с Варенькой, чей запах жил еще в легких, поцелуи не высохли во рту, пот любви не смылся, не стерся одеждой – несмотря на онемевшие колени, Аввакумов поддался Манечке, потянулся к ней в ответ. Пока он не подошел вплотную к дивану, на него было жалко смотреть: плечи обвисли, ноги волочились, взгляд выискивал хоть какой-нибудь порок в Маниной позе, в лице, в глазах, в приготовленном вине и стаканах – чему бы в Мане не поверить, за что бы ее упрекнуть?! Но Манечка оказалась безупречной – несуществующая женщина – вся, насквозь такая, каких не бывает: даже улыбчивые губы приоткрыты, темные веки приспущены, расслаблены кулачки, удерживающие одеяло на горле, легонько разведены под одеялом колени... Только рви одеяло и ложись... Аввакумов пододвигался все ближе и ближе, а импульсы эти все сильнее и сильнее охватывали его. Под разными предлогами – от самообмана сладким расставанием – «...закончим любовью...», до нелепых попыток выдать безволие за жалость – «...ведь ей это нужно...» – под тысячами прочих предлогов, которые потом и не вспомнить, Аввакумов заранее оправдывал себя.

И только живое еще на коже тепло другой женщины, из объятий которой выскользнул меньше часа назад, как-то удержало. Как быстро все перевернулось. Он уже соглашался притворно, лицемерно любить Маню, шептать ей такие слова и так обниматься, как можно только с самозабвенно любимой или окончательно продажной женщиной – а останавливала лишь Варя. За себя Аввакумов не опасался – любую измену, любое предательство сумеет скрыть, но вот Варя: неминуемо все узнает. Варя еще обмазана по губам, которыми приготовился Манечку целовать, по коже, где будет к Манечке прикасаться. Варя нигде не отстала, она здесь... Но Маня?! Что делать с ней, если запретить себе с ходу броситься рядом под одеяло? Свернуть в сторону, присесть рядышком? Уже невозможно. Сдерживаться надо было еще до первого шага к ней!.. Срывающимися пальцами Аввакумов стал расстегивать и стягивать рубашку.

А Маня, конечно же, не заметила его пальцев. Она не замечала в Аввакумове ничего, что было ей привычно, каким он так долго был с ней – сколько раз с ходу рвал на себе рубашку, молчал, словно оставляя набродиться до сумасбродной пьяни приготовленные для нее слова, сколько раз, приближаясь, чтобы напасть на ее согретое под одеялом, или под маечкой, или под халатиком тело, не давал прямо поймать свои глаза, словно лишая их возможности готовиться к тому, что ждет под одеялом... Все это въелось Манечке в кровь. Испариной между лопатками она поняла: нажмет Аввакумов вовремя на хорошо известные ему кнопочки – и она бросится к нему в объятия. Ее тело все еще было безупречно заворожено любовью с ним, и никакой Генри не мог так быстро стереть это колдовство, никакие мечты!

Маня в панике заметила, как по мере приближения Аввакумова ее пальцы выпускают одеяло, прижатые прежде к подбородку колени – расходятся в стороны, веки опускаются, губы открываются, а ступни, еще не согревшиеся ступни – мечтают оторваться от дивана. Маня с ужасом увидела, что одеяло скользит – уже совсем оголило грудь, потом собирается в змеистую складку между подвешенными в воздух коленями, открывает ноги и ползет с живота дальше вниз. Знакомый, всегда неуемный трепет охватил Манечку... но еще сильнее оказались судороги, отвратительное сознание того, что не сможет оправдать миф, что для усыпления врага придется ему отдаться, запустить в себя и сколько – она обречена! – сколько принять от него восторгов! И неизвестно еще, от чего стянулось в вялую тряпочку между ног одеяло – от трепета любви или от судорог отчаяния...

Но вдруг Маня увидела, что Аввакумов остановился. Вместо того, чтобы прижаться ртом к ее губам, глубоко запустить туда язык и выдернуть разделявший их комочек одеяла, Аввакумов замер. Она так и не поняла почему. Да и он сам не понял. Просто его глаза отказались клониться к Мане. Потому что разглядели маску. Манечку подвело – она не получила любви, и спасло – она не предала легенду, подвело и спасло то, как тщательно она готовилась к жертвоприношению. Слишком старательно нарисовала лицо – резко подчеркнула и ярко выделила губы, выписала брови, обвела глаза, наложила на веки многоцветные блестящие зонтики, подрумянила и отбелила щеки. Манечкино лицо было накрашено не так слегка пренебрежительно, как обычно красятся женщины, готовясь на такие свидания – «...все равно сотрет-сцелует...» – как обычно красилась она для любви... Перед Аввакумовым был Манин портрет – не Маня. Чужая, как всегда на любом портрете – присвоенная художником женщина лежала под ним, а не Манечка. Портрет не был подписан, но глубоко в подсознании Аввакумова осенило–у Мани появился художник.

Маня заметила этот взгляд, выждала пару секунд и медленно опустила глаза. Ее удивила необычная собранность Аввакумова, словно он опускался на другую женщину – с бедрами поуже, с глубже опадающим перед тем, как принять к себе мужчину, животом, круче выгибающейся спиной и выше вздернутой грудью?.. Нелегко Манечке далось втянуть носом воздух, ведь в любви с ним она привыкла дышать расслабленным, распахнутым ртом, грудью, зависящей от ритма его тяжести: она туг же почувствовала примесь влажного летнего запаха – дух другой женщины. Манечка зажмурила глаза, мотнула из стороны в сторону подбородком и, яростно мыча, словно глухонемая, собрав пальцы в кулаки – ударом в грудь попыталась сбросить с себя Аввакумова?.. но удар пришелся в пустоту. Мгновение назад он сам соскочил и со стоном плюхнулся рядом.

Аввакумов потянул на себя одеяло, чтобы покрыть бедра – Маня сделала то же, но яростно, злобно: ей требовалось больше одеяла – прикрыть еще грудь. Несколько утомительных и отчаянных секунд они провели в передергиваниях одеяла, пока не очнулись: одним одеялом вдвоем им уже не прикрыться – тем более друг от друга не прикрыться?.. И тысячей общих одеял?.. Они одновременно вскочили. Аввакумов стащил одеяло, Манечка в спешке накинула на плечи первое, что попалось под руку: каким же яростным было ее изумление, когда этим оказалась его – его! – рубаха. Маня хотела было содрать рубашку с себя, даже растопырила и вонзила в ткань пальцы, но не посмела оголиться... Она отпрянула от Аввакумова и прислонилась к стене, неудобно запихав под спину подушку, поспешно натянула до подбородка одеяло. Аввакумов, сгорбившись, сел подальше от нее на краешек кровати и отстраненно тер ладонями колени. Одновременно они повернулись навстречу лицами, потянулись руками... но встретившись – отчаянно отбросили их, потупили друг другу в колени глаза и, перебивая, перехватывая, потребовали:

– Ты от кого пришла?!

– Ты от кого пришел?!

Им бы улыбнуться, рассмеяться навстречу, но вселившийся в Аввакумова волк и овладевшая Маней волчица не оставляли на это надежды – они больше не хотели любиться, делить добычу, рыть норы в снегу, согреваться, прижавшись боками, в мороз и рожать волчат. Они даже территорию отказывались делить. Каждый надеялся загрызть другого и захватить все. Манечка оскалилась:

– У тебя появилась другая женщина. Ты от нее пришел. Ты принес мне зло, привел беду, а теперь лжешь и убегаешь. И смеешь...

– Разве ты не поддалась под первую же мне подмену? Зачем тогда все было, если даже ночи одной не утерпела...

– Тварь! Мерзавец! Как ты можешь?.. Вспомни, какую ради тебя, из-за тебя – я перенесла ночь...

Еще что-то Маня хотела крикнуть, но не смогла. У нее перехватило горло. Она поймала себя за руку. Зачем сюда пришла: спорить с Аввакумовым, доказывать ему, совестить, упрекать, упрашивать его, ругаться и мириться с ним, пытаться заниматься любовью? Живот еще ноет, диван поскрипывает – попытка спастись наверняка повториться... Или пришла убивать?!

«Убивать! – ответила себе наконец Манечка и стремительно втоптала себя в эту узенькую ямку. – Обмануть, усыпить и убить я пришла!»

Незаметно покусав изнутри губы, она быстро заставила себя улыбнуться. Впервые за свидание именно не оскалиться, а улыбнуться. Аввакумова даже покоробила ее улыбка.

– Ну что ты, милый! – Манечка протянула руку и, не дрогнув, погладила Аввакумова по голове. – Кто бы ни появился у тебя – у меня, зачем так расставаться?! Может быть...

Аввакумов не дождался, пока она договорит – испугался недосказанного Манечкой вопроса. Вдруг предложит лечь? И тогда сойдет на нет с таким трудом добытая победа над собой. Ведь на прямой ее призыв не сможет отказать.

– Ничего у нас не выйдет!

– Как ничего, милый? Давай хоть поспим рядом. Ты же весь продрог. Иди ко мне, под одеяло!

Ухватив за плечо, Маня потянула его к себе, взмахнула, как крылом, одеялом и накрыла с головой, сама быстро сползла туда же. Там в кромешной тьме, тесно свернувшись слоеным калачиком, они несколько минут пролежали молча и не шевелясь. Аввакумов – испуганный своим безволием, Маня – проверяя вновь обретенную способность к самоподавлению. Воспоминаниями и мечтами она искушала груди, бедра, ягодицы – предчувствиями его ласк, поцелуев и толчков совращала их и, доведя до экстаза, натужно укрощала. Она несколько раз повторила упражнение, пока не смирила себя без осечек. Теперь не страшен Аввакумов, можно начать опьянять и усыплять... И отсекать потом голову... Манечка отбросила одеяло, села, стянула через голову рубашку.

– Ну что ты боишься, милый, все будет, как просишь ты... Чего ты хочешь?..

Успокоила и приободрила она Аввакумова, поймав его испуганный и восхищенный взгляд на своих сосках: утренних, встопорщенных, тугих – единственные в ее теле предатели, они не подчинились, не пожелали остывать и опадать – их не удалось использовать как оружие, а все остальное – пожалуйста.

Притворно смутившись, Маня потянулась рукой к столу – к бутылке, плеснула вина в стаканы, щедро разлив по столу, и протянула один Аввакумову, другой – забрала себе, прижав, чтобы не пролить, между грудей. Кое-как ей удалось смирить их холодом стакана: качнувшись к столу, она задела грудью обмякшее вокруг Аввакумова одеяло – словно кожу задела, словно дернувшиеся навстречу ладони.

Манечка быстро опустошила и опустила свой стакан на пол. Аввакумов пил медленно, цедя вино между зубов – ему тоже требовалось успокоиться. Но не удалось.

Не обращая уже на Аввакумова внимания, Манечка нырнула к нему под одеяло с головой и там, то пальцами, то зубами, то поддевая подбородком, начала стягивать обернувшие его бедра складки. Он поспешно допил и вернул стакан на стол.

– Что ты делаешь... Маня?..

– Ничего особенного, лежи. Я освобождаю тебя. Я пожалела тебя... Мне хорошо – голой. Я решила снять с тебя. Ты же не осмелишься, сам.

И действительно, едва лишь скользнув грудью и животом, когда возвращалась на подушку, Маня никак не продолжила, таким многообещающим раздеванием никак не воспользовалась. Она вернулась лицом к его лицу, обняла, вытянулась и прижалась – теплая грудь, жаркие бедра, холодные колени и ледяные локти – Манечка обвила Аввакумова.

– Я хочу спать, – выдохнула она ему в ухо, – давай хоть поспим напоследок вместе, если больше ничего не выходит.

Что оставалось Аввакумову, как согласиться, несмотря на долго еще возбуждающую дрожь в спине? Несмотря на то, что в Мане тоже не находил спокойствия. Стоило только намекнуть – грудь набухла в пальцах, живот замер под ладонью, горячее колено втянулось между ног, руки подтолкнули?.. понимает ли Маня, на что толкает?.. Манечка все понимала, особенно то, что несбывшаяся близость, густое сладкое красное вино, жар ее тела и снежным комом наросшая за неделю бессонница – быстро усыпят Аввакумова. Не надо даже уговаривать. А вот о ком надо позаботиться – так о себе. Самой бы не уснуть!.. Не пропустить для своей цели самые глубокие минуты его сна...

Сперва Манечке стоило больших трудов не уснуть – истощение пережитых дней напоминало в теле истощение бурной любви, как будто вот только что они с Аввакумовым сутки напролет метались по домику и барахтались на диване, а теперь он спит рядом и нужно поспешить догнать его во сне, пока сгустившееся тепло мужчины еще живет глубоко в ее бедрах... Чтобы не поддаться зову, не заснуть, уткнув лицо в подушку, она кусала губы и незаметно – не потревожить бы! – щипала себя и царапала: не помогало. Она уже начала сваливаться в беспамятство, как вдруг нащупала безотказный способ бессонницы. Возбуждать себя. Упоительно помечтать о том, что могло быть у них сейчас, но не сбылось – что должно было последовать за тем, как она зубами содрала с него одеяло?.. но не состоялось. Мгновенно проснувшаяся горячка мокро выжала из нее всякий сон – а ведь он так близко, его колено так высоко в ее ногах, только прикоснись, только позови?.. Подальше от неодолимого, Маня дернулась назад, потом спохватилась... но Аввакумов даже не пошевельнулся. Ни один мускул не дернулся на лице. Маня догадалась – ее мечты догнали его сны. Все то, чем она вдруг загорелась, он, как наяву, сейчас переживает и доводит до конца с ее восторженным двойником... С ее душой?! Еще одна женщина, к которой кипит ревность... Еще один, кроме Вари, повод для ярости?.. Как будто она шла убивать из ревности? «Нет! Нет! И нет!» – словно гвозди заколачивала в себя Манечка Но гвозди гнулись, отскакивали, не входили. Все, что угодно, ее душа готова была впустить, но не такое быстрое и неприкрытое отступничество.

Наконец ей удалось, хитро подсунув одеяло так, чтобы его ноги не меняли положение и продолжали чувствовать тепло от согретой на ее бедрах ткани – удалось отделиться от Аввакумова. Натянув поспешно его рубаху, Маня вскочила и пробежала взглядом комнату. Оружие – ей нужно оружие. Она порылась в вещах Аввакумова, нашла кобуру, вытащила небольшой пистолетик. Повертела в руках, даже разок направила Аввакумову в лоб. Дыра во лбу, разбросанные по подушкам кости и кровь – вот что будет. А ей нужна целая отделенная голова, как талисман. У живого врага отделенная голова. Сначала убить, потом отрезать нельзя. Манечка вернула в кобуру пистолет и на цыпочках прокралась на кухню, долго лазила там – все ножички были слабые, столовые, ни один не подходил. Уже в панике она выскочила на веранду и тут вспомнила – топор. Был же небольшой топор, на который он все ругался, что им неудобно колоть дрова, а ей – то, что нужно! Он сам однажды учил ее рубить, орудовать топором.

Манечка быстро нашла его заткнутым в небольшой поленнице на веранде и поспешно провела пальчиком по лезвию – топор был зазубренный, но еще острый. Сунув его, леденяще-холодный, под рубашку, лезвием прямо на грудь, к животу – мокрым топорищем, она пробежала в комнату, не забывая старательно-бесшумно отворять и притворять за собой двери. В комнате она успокоилась – Аввакумов недвижно спал. Мертво, обрадовалась Манечка.

Обняв, затолкнув ближе к себе, под себя одеяло, он завалился головой за подушку. Манечка ухмыльнулась, рассмеялась неслышно, показав предостерегающе-треснувшим в камине головням свои идеально белые зубы. Враг опьяненный спит. Она не далась ему – осталась чистой. Сейчас отделит от него, от живого, голову. Сложит в рюкзачок и поедет к своему богу.

Сзади, от затылка, чтобы не видеть лица, Манечка подошла к Аввакумову, замерла, занесла топор. Последняя слабость дернулась в ее локтях, свела запястья. Аввакумов был для нее не только мужчиной – ребенком, родным сынком. Но Господи! Разве она не навязывала ему благословение, не указывала путь?! Какая же может быть жалость к отступнику, как еще может разрешиться материнское проклятие? Ведь сынок отверг ее – изменил ради другой женщины...

Манечка напрягла колени, развела их в стороны, повыше замахнулась и, перед тем как нанести удар, ближе к кровати утвердила ступню... Попавший под нее неожиданно стакан – сама же поставила! – отлетел к дивану и глухо звякнул по ножке.

– Манечка! Манечка!

Аввакумов дернулся на звук и, пытаясь, видимо, обнять отодвинувшуюся, как ему мерещилось во сне, Маню, потянулся вперед, особенно далеко забросил голову – так хотел прижаться к Манечке губами, ведь во сне она подарила ему такое!..

А Маня уже не успела поправить тяжело падающий вниз топор. Лезвием она метко ударила туда, где лежала мгновением раньше шея Аввакумова, где гнулось его горло – лезвие насквозь пропороло подушку, ткань дивана и увязло между его взревевших пружин. Манечка попыталась выдернуть топор – не смогла, попыталась отпрыгнуть, но топорище пальцы не отпустило. Она истошно завыла.

– Что?!

Аввакумов подлетел на диване, пытаясь рассмотреть, где же Маня, судорожно крутил головой, бегал глазами по дивану и летал там руками, пока не наткнулся на топор. Маня уже почти вытащила его, но руки Аввакумова и глаза, сначала сойдясь на топорище, потом поднявшись по Маниным рукам вверх – к лицу, мгновенно протрезвели. Удерживая Маню взглядом, он выдернул топор из дивана, вытянул из Маниных пальцев и, не задумываясь, плюхнул на стол. Бутылка опрокинулась, стакан разбился, жирная лужа вина выплеснулась, словно кровью залила клеенку на столе, диван и ноги Аввакумова, густо брызнула на Маню – на руки, на живот, в лицо.

Следя за расплывшимися по Маниной груди красными пятнами, глаза Аввакумова чудовищно расширялись. Но так же быстро сжимались в тонкую бескровную струну Манины губы...

Аввакумов не знал, что сказать.

– Взбесилась ты, что ли, Маня?! – нашелся он наконец.

– Это ты! – не помедлила она. – Ты! Встал... перерезал... . отнял... задушил!..

Ломая локти, Манечка орала, дергаясь перед диваном на коленях – на ногах было не удержаться. Она упала на диван лицом и, удушливо втиснувшись лицом в одеяло, закусив одеяло зубами, широко размахивала головой из стороны в сторону, корчась при этом плечами и колотясь ногами об пол.

– Что ты, Маня?!

Аввакумов попытался взять ее за плечи и затащить на диван – она быстро сбросила его руки, дернулась от него назад. Выплюнула свой кляп.

– Ты уничтожил наше прошлое! Ты отнял мое будущее! Несколько раз Маня пыталась вдохнуть воздух так, словно легкие свело судорогой, а потом бросилась к нему на диван.

– Пока ты жив, мне не уйти от тебя! Нам с Генри, пока ты жив, не уйти вдвоем!

Распластавшись по дивану, Манечка затихла. Единственным звуком, который она издавала, было сопение, с которым втягивала воздух забитым подушкой ртом.

Аввакумов совершенно механически гладил пальцами ее спину, открывшуюся до лопаток задранной кверху рубашкой, раскрывая круги все ниже и ниже – под поясницу, к ослабшим, разжавшимся ягодицам, к ногам. Словно раскладывал карточные гадания.

– Генри... Генри... – повторял он. – Что же вы вместе будете делать с Генри, охотиться за мной?

– Нам ничего не остается – и он скоро сюда придет. За твоей головой. Не я, так он снимет ее. Что ухмыляешься? Он сильнее тебя. Он верит! Я – мало верю, он – много. Ты бережешь голову для распутства, он снимает ее с тебя ради веры. Он выше. У него – получится!

С лица Аввакумова мгновенно сошла появившаяся было после услышанного имени Генри гримаса, которую не видевшая перед глазами ничего, кроме исплаканной, заслюнявленной подушки, Маня обозвала ухмылкой.

– Ну если так...

Аввакумов начал и оборвал... А что если действительно так? Если его убить требует их вера? Не выживание, как у него, а вера? Какая? А какая разница? Вера! Чем от нее защититься? У него, у самого – хоть что-то есть от веры? Нет, и в помине!

Он влез рукой под Манино лицо и оторвал от дивана ее подбородок. Маня еще крепче стиснула зубы, губы и зажмурила глаза Остановила дыхание. Затаилась. Как глупое насекомое, притворилась мертвой. Несколько раз Аввакумов дернул Маниным подбородком по сторонам. Бесполезно. Он бросил ее лицо обратно на диван. И ладонью вдоль позвоночника быстро стер то, что пытался рисовать, вытолкнул то, что успел нагадать. Ей не нужны его пророчества! Какие могут быть у безверных догадки?

Дождавшись освобождения, Манечка вскрикнула, вскочила и принялась поспешно одеваться. Чтобы не снимать рубашку, она не стала надевать лифчик, а о трусиках вспомнила лишь тогда, когда натянула юбочку. Задирать ее и оголяться вновь – не решилась. Не слушающиеся пальцев застежки Манечка попросту бросила расстегнутыми – лишь бы тряпочки на теле кое-как удержались, пока не выпрыгнет за дверь.

– Маня! Отдай мою рубаху! – глупой шуточкой окликнул на самом пороге Аввакумов.

Но Маня не посчитала ее глупой. Она опрометью кинулась через кухоньку, с веранды – на выход. Вернуть ему прогретую своим теплом, пропитанную своим потом, проплаканную и заляпанную красным вином из-под топора рубаху – «...ни за что! Будет ему защитой! Он не достоин...».

Так паниковала Маня. Но Аввакумов, конечно же, истолковал ее бегство по-своему. «Оставь мне хоть что-то!» – будто бы молила она.

Спотыкаясь и наступая на несвязанные на ботинках шнурки, Маня выскочила на улицу. Отбросив занавеску, ту самую, из-под которой Манечка следила за его приездом, Аввакумов посмотрел ей вслед.

Вот Маня вскочила в машину, включила зажигание. Ее ступни потянулись к педалям, спина и ноги глубоко скользнули по сиденью, колени высоко вздернулись, юбочка щедро задралась, почти полностью оголив белые бедра. Маня с удивлением уставилась на них, словно позабыв о том, что пренебрегла трусиками. Потом подняла на Аввакумова взгляд. И впервые за все свидание весело и искренне улыбнулась. Сама Маня, а не размазанная по простыням, соскобленная по одеялу, смытая слезами маска. «Я тоже кое-что оставляю тебе!» – лукаво хихикнула она...

Маня расправила юбочку. Провернувшиеся колеса высоко брызнули густой осенней грязью и комьями листьев. Машина дернулась. Аввакумов отвернулся. И остался ждать.

Хорошо ли понимал, что ждет и зачем? Навряд ли.

В лучшем случае задушил в себе эти вопросы. В худшем – солгал, что понимает.

Остался под предлогом проследить: что же все-таки происходит с Маней? Как будто Генри – диковатый, всех сторонящийся и вечно молчащий человек – хоть что-то мог открыть. За все время знакомства Аввакумов видел у Генри очень мало вспышек, близких к откровенности, вспышек минутных и ущербных – обструганных и вылизанных со всех сторон, как будто он вынашивал их месяцами, старательно обгладывая и соскабливая все, по его мнению, ненужное. Как та вспышка, когда им явилась Манечка. Аввакумов был убежден, что Генри не способен на потерю самоконтроля длиннее нескольких секунд и пары слов: где тут поместятся вера, Маня, объяснения? Генри скоро и неизбежно сорвется в молчание, в отстраненность глаз, в свою отвратительную привычку изнутри щипать на кожаной куртке карманы... Но Аввакумов остался ждать – вместо того, чтобы догнать, остановить, поправить Маню или вернуться к Вареньке. Может быть, оправдывался тем, что все успеет? Маня сильно спешила, когда одевалась и убегала, – вот-вот Генри приедет.

Однако минуты хрустели в нетвердых под ногами половицах, а Генри все не появлялся. Аввакумову наскучило, его утомило ждать, шатаясь из угла в угол, и он устроился полулежа на диване, как Манечка прежде: лопатками и затылком – тесно к стене, откинув на окне занавеску, чтобы не упустить машину. Так же, как Маня, он натянул одеяло до подбородка, а когда холод пробрался к плечам – до самой переносицы, оставив неприкрытыми только глаза. Однако глаза закрылись сами – незаметно Аввакумов забылся. Стремительное покушение и поспешное бегство Манечки оказались не пробуждением, а лишь коротеньким перерывом во снах.

Там он чувствовал себя отвратительно простуженным, видел себя с замотанным шарфом ноющим горлом, со льдом в белом вафельном полотенце на лбу, хватающим воздух зубами, стонущим в лихорадке. А по сторонам узенькой койки – как бы не скатиться в бреду! – напротив друг друга стояли на коленях, склонив к его голове лица – Маня и Варя. Каждая со своей стороны шептала на ухо что-то заманчивое, липкое, женское, свое. Он вертелся то – к одной, то – к другой заскорузлым обсохшим ртом и, натягивая губы, больно, до крови разрывал запекшуюся на них корку – пытался говорить. Но горящий язык и клейкое нёбо не выпускали слова. Он пытался сказать глазами, но веки опухли и стали неподъемными, как придавленные медяками веки мертвецов, ресницы слиплись гноем, словно связанные узлами. Миновало лишь несколько минут бреда, а он уже не мог ни вспомнить, ни рассмотреть: с какой же стороны Варя, с какой – Маня, что кому говорить? И бился, корчился, хрипел, требуя от них признаний. Но они, словно сговорившись, неразличимо жарко нашептывали ему в уши слова – слова: как мало придумано слов называть любовь, как они одинаковы у женщин! Он бредил, так и не различая, целуют ли его, или прикладывают к губам стакан воды, кутают в одеяла или раздевают, обтирают пот или, навалившись сверху телами, по очереди грабят на нем любовь. Он едва не раскололся пополам от горячки, как на обжиге – кирпич, когда вдруг спасительное: «...Какая разница!..» – успокоило. Пусть любят вдвоем – лихорадки всем хватит. «Но когда очнусь!.. – тешился он. – Что будет, когда очнусь...»

...А очнулся от того, что кто-то резко рванул его вверх, ухватив за волосы. Аввакумов завопил от боли... Генри заорал от ужаса! Он рассчитывал на то, что в том месте, где под одеялом угадывалась шея, голова Аввакумова была отделена от тела Манечкой – что Аввакумов был глубоко мертв, а не поверхностно дремал. Генри настолько был уверен в ней, что. не удосужился даже посмотреть: дышит ли Аввакумов, или нет, даже помедлить – не шевельнется ли – не подумал.

Аввакумов вывернулся из-под руки Генри, выдернул волосы у него из пальцев и отпрянул в сторону. Он хотел бы броситься к пистолету, но Генри стоял прямо между диваном и стулом с одеждой, где была кобура. И направил ему прямо в лицо вороненую охотничью двустволку.

– Я это сделаю, раз она не убила! – кричал Генри.

– Что сделаешь, Генри? Зачем? Маня не будет с человеком, убившим меня!

– Зря ты уверен! Даже если и так. С человеком – нет. Бог требует убить тебя. С богом – будет. Ты – зло ее жизни. Враг!

Аввакумов не узнавал Генри. Он сказал много больше, чем несколько слов. И глубже, чем гладко обструганные деревяшки. Эти слова – цеплялись, впивались занозами. Нечем возразить. «Сколько я принес Мане зла!» А о боге – Аввакумов был так пуст внутри и запутан, что вполне допускал, – Генри может явиться карающим его по велению бога мечом. Аввакумову нечем отвечать на удар такой убежденности... Но жить-то хотелось!

– Какой бог, Генри? Что ты путаешь сюда? Хочешь отобрать девку? Так вон, посмотри, – Аввакумов кивнул на брошенное Маней на самых видных местах белье, – посмотри, вон моим словам доказательства. Маня не стерпит того, кто меня убьет...

Генри оглядел комнату и зло, отчаянно зашипел:

– Где она?! – припер голову Аввакумова к стене, сильно вдавив стволы ему в щеку.

Мыча, Аввакумов показал, что так не может отвечать. Генри немного отодвинул ружье.

– Сбежала. Оставила нас делиться. Я надеюсь, с тобой, Генри...

Генри опустил лицо. Маня не сделала того, что было ей предсказано. «Сделать самому, – он вновь вдавил двустволку Аввакумову в лицо, – а что этим изменишь?» По безволию Манечки, из-за ее слабости, они уже по колено в грязь оступились в канаву с предписанной божьей дорожки. Неначатого – не завершить. Заполучив Маню – можно попробовать еще разок. Потеряв – уже никогда.

Генри отнял от щеки Аввакумова стволы.

– Как ее делить?

Аввакумов пожал плечами. Он неистово тер ладонями расплющенные двустволкой щеки и губы и лихорадочно искал ответ – говорить, отвечать нужно немедленно. Пока Генри не разгадал трюк. Аввакумов поспешно придал лицу выражение упрямства и чистоты – их, наверное, ждет Генри.

– Как всегда делят женщин,.– с шепота на крик поднял Аввакумов голос, – смертью!

Генри сузил глаза: весь его ответ. Аввакумов начал узнавать Генри.

– Зарядим друг другу ружье по одному стволу. И попробуем угадать. Выживший – получает Маню. Выстрел в сердце – верный способ делить женщину.

Мог ли Генри возразить? Говорить, что пришел сюда божьей волей? Но для этого нужна новая легенда – старую-то они не исполнили, измочалили. А других легенд Генри не знал... Присвоить женщину – и отбросить Аввакумова выстрелом обоих стволов в стену, как попутное подтверждение? Но можно ли назвать Маню своей, если вот – разбросано по комнате ее белье, взлохмачены простыни, если она – не исполнила завет, осмелилась рискнуть их будущим ради того, чтобы оскверниться с врагом на диване?.. Значит, надо отобрать Маню. У прошлого – у Аввакумова. Нельзя не принять предложения так справедливо поделить женщину. Наугад – значит по божьей воле, по истине, по вере. Генри был слаб в истинах – он решился искусить своего бога.

Видя, что Генри раздумывает и молчание его затянулось, Аввакумов приободрил:

– Заряжай ты первый. Я – первым стреляюсь.

Генри отошел в угол и отвернулся спиной, спрятав на груди ружье. Он раскрыл его и достал оба патрона. Потом притворно сунул руку в карман, но патрон там не оставил. Генри был уверен в своем боге, в своей принадлежности к истине, но вложил патроны в оба ствола. Выстрел – хорошо. Но обман часто губит врага лучше выстрела. Главное – погубить. Генри ухмыльнулся, но, поворачиваясь к Аввакумову, чтобы протянуть ружье, улыбку затаил. Пока Аввакумов тянулся к прикладу, Генри вглядывался в его лицо: «Не обманет ли, не направит ли ствол в меня? – Нет, не обманет!» – утвердился он и потупил глаза.

Все было написано на лице Аввакумова, вот почему Генри стал так непоколебимо уверен. На бледном, вытянувшемся лице Аввакумова, венчающем покрытое одеялом, словно саваном, тело, как головы гигантских богов венчали в древности пирамиды, было написано поклонение судьбе. Неужели Аввакумов сам поверил в нехитрую выдумку, которая заключалась лишь в том, чтобы умножить вдвое свои шансы выжить, а шансы Генри – вдвое поделить? Вложил в нее мистический смысл?.. Но почему нет? Чем он отличался от Генри? Лишь только безверием. Но именно потому, что не нашел бога – уверовал в судьбу. Генри было проще – он поклонялся богу и делал жизнь. Заряжая каждый ствол – направлял судьбу... Наставляя в грудь стволы, Аввакумов постыдно отдался ее течению...

Он упер ствол против сердца и пальцем ноги приготовился нажать крючок. Его лицо исказилось, лоб сморщился, щеки втянулись, брови слились сплошной черной полосой над прозрачными зелеными глазами, как над выклеванными глазницами... Генри сжался и напрягся...

Щелчок! Аввакумов расслабился. Он думал – попал на пустой ствол. Но Генри-то знал – осечка! Генри поежился. Он только приготовился открыть рот, как увидел, что Аввакумов положил голый розовый палец на второй крючок. Генри отскочил в угол и зажался там. Лицо Аввакумова налилось кровью, сердце билось так, что ружье отскакивало от груди. «Искушать судьбу, так искушать!» Он нажал... Опять щелчок... Еще одна осечка!

– Ты что? Не зарядил? Испугался?

Заорал Аввакумов на Генри, но тут же споткнулся – на Генри, запуганного, загнанного кролика, бьющегося в углу, страшно было смотреть. Аввакумов разломил ружье и увидел два патрона в раскрытых стволах. Он достал их и сжал в ладони.

– Где ты берешь такие патроны? – Аввакумов сплюнул. – А если бы на медведя?

«При чем тут медведь?» – подумал Генри, и его ноги подкосились. Он едва доковылял и рухнул рядом на диван. Настала очередь Аввакумова, накрывшись одеялом, обжигая босые ноги на ледяном полу, попятится в угол.

Отвернувшись от Генри, Аввакумов пытался справиться с трясущимися, несмотря на храбрость слов, руками – запихнуть хоть один патрон в ствол. Ноги вымерзли на ледяном полу, и ему в голову бросился весь ужас своего поступка, как хмель целой бутыли ядовитой болотной ягодной браги – выпитой залпом... Отливающие черные отверстия стволов просили патрон, но он не мог затолкнуть – как долго не сможет теперь упереть зрачки в Варины глаза... да в свои глаза перед зеркалом... Нужно спешить, пока не очухался Генри, но руки не слушались.

Наконец Аввакумов отчаялся, закрыл пустое ружье и протянул Генри, незаметно сунув оба патрона на табуретку, под свою брошенную там одежду. Будь, что будет. «Так лучше, – выдумал он себе оправдание, – а вдруг Генри – если уж осмелился зарядить оба ствола! – выстрелит не в себя, а в меня?!» Зачем так испытывать судьбу?

Но как уже Аввакумов заблуждался в Генри! Генри решил пройти тропинку до конца. Искушать бога – так искушать! Может быть, здесь ему мелькнет та лесенка спасения в небеса, которую, запутавшись, потеряла Маня. Сейчас он все проверит! Генри сел, выпрямив спину, снял ботинок, упер двустволку в грудь и положил палец на крючок. Его лицо было ясным – он верил в холостой щелчок, в самом крайнем случае – в осечку. И Аввакумов верил – спешно готовил слова: уговаривать Генри...

Едва он успел заглянул Генри в лицо, как прогремел выстрел.

Ружье вылетело из рук Генри, а самого его отбросило по дивану далеко назад. Дробь кучно прошла насквозь и поэтому кровь почти не брызнула вокруг. Зато на левой стороне груди Генри раскрылось кровавое месиво из кусков ткани, кожи и мышц. Пахло паленым.

Несколько минут Аввакумов стоял, словно завороженный. Он не мог опомниться. Ружье выстрелило! Пустое! Сколько это обещает всего – страдания, Вареньки, Бога, веры!.. Он подошел к Генри, скинул с плеч и натянул на него до самого подбородка одеяло. Оно не сразу пропиталось кровью, и Аввакумову не стоило большого труда убедить себя, что Генри просто спит. Что будто на карусели, они – Маня, Аввакумов и Генри – по очереди катаются на этом волшебном диване по царству снов. Аввакумов поспешно оделся и вслух попрощался с Генри, махнул с порога рукой...

...Но, выйдя из комнаты, вдруг спохватился – замер. В кармане брюк невыносимо жгло. Он опустил туда руку и, ожегшись, инстинктивно выдернул пальцы. Потом опустил их опять и, скрючив так, чтобы стерпеть ужасную боль, вытащил как-то завалившиеся туда патроны... Один из них был цел – от другого осталась лишь гильза – опаленная, жгучая после выстрела. Перекатывая ее в ладонях, Аввакумов понюхал – пороховая гарь... Он вернулся обратно в комнату, поднял с пола ружье, раскрыл стволы – оба были пустыми, но из одного так же густо парило порохом... Аввакумов пожал плечами. Вмешательство высших сил безнадежно сплелось с собственным сумасшествием... Метко, быстро, расчетливо он вложил в стволы патрон и пустую гильзу, захлопнул ружье и брезгливо бросил Генри к ногам.

Уже в машине Аввакумов задумался: «Нельзя же его здесь бросать! Кто позаботится о нем?» И тут перед Аввакумовым раскрылась вся преисподняя происшедшего, весь ужас – не для Генри, а для себя преисподняя и ужас: «...за Генри придут! Непременно! Есть кому... А вот пришли бы за мной?.. Разве Варя?..»

Когда машина Аввакумова выехала за ворота, из-за угла дома вышел высокий, худой, мышиного вида человек в темном плаще. Не задерживаясь на улице – лишь только стих шум мотора, – он нырнул в дом.

Медленно осмотрев веранду и кухню, Анатолий Алексеевич прошел в комнату и замер над Генри. Одеяло на его груди уже пропиталось кровью. Лицо – обескровилось. Анатолий Алексеевич хотел бы постоять и поговорить с мертвым Генри, с собой, но ему было некогда – скоро вернется Маня. Он побегал по комнате глазами, словно что-то искал, и с облегчением остановил их на брошенном в разлитой по столу луже вина топоре. Анатолий Алексеевич подхватил топор, стряхнул вино с топорища, попробовал лезвие – зазубренное, но еще не совсем притупилось – годится.

Анатолий Алексеевич встал над Генри, повернул его на бок и несколькими точными движениями отделил голову. Потом, сжав пальцами волосы, на вытянутой руке поднял ее повыше и подождал, пока немного стечет кровь. Единственная слабость, которую он себе позволил, – отвернуть голову Генри затылком, не видеть лица. Потом Анатолий Алексеевич поднес ее к камину и поставил сверху, расчистив от каких-то побрякушек узенькую полочку. Проверив, чтобы голова держалась хорошо, он прошел к двери, оглянулся, вышел – но потом вернулся и с порога осмотрел свою работу. Если бы не мертвое тело на диване – все было бы великолепно: просто жилье охотника, где вместо развешанных по стенам кабаньих рыл – лицо человека. Хорошо. Анатолий Алексеевич вернулся к голове и, поднявшись на цыпочки, взлохматил лысеющему Генри волосы... Какую еще легенду мог Генри Манечке рассказать? От какого еще мифа они могли помешаться рассудком, тронуться душой? Больше нет ничего – ничего больше он никогда не рассказывал Генри. А Маня – ничего от Мани – совершенно чистенькая страничка...

Вдруг уже совсем близко заурчал мотор, Анатолий Алексеевич поспешил заглянуть за занавеску: нет, не Аввакумов – Манечка возвращается. Услышав хлопок двери, он юркнул на веранду и забился за поленницу. Она не увидит – он не более заметен, чем мышь. Чем терпеливая осенняя мышка... Что для нее мышка?

Неловко прыгая через две ступеньки, прижимая к бедрам – будто подозревала, что есть в доме кто-то чужой? – прижимая к бедрам порхающую юбочку, Маня влетела на веранду. Она спешила. Она ненавидела себя за ту слабость – сбежать, оставить Генри и Аввакумова наедине, даже не предупредив Генри о своем отступничестве, даже не убедив Аввакумова в опасности. Она сбежала – как будто что-то с ними, между ними может произойти без нее, пройти мимо нее. Сбежала, поддавшись страху попасть между этими шестернями, быть вживую распятой на перекрестке своих возможных дорог. Забыв о том, что затвердела тем камнем, который вдребезги разломает любые шестерни – открылась ямой, которая любой перекресток выбьет. А когда вспомнила – поспешила вернуться: может быть, удастся настигнуть, остановить их, предотвратить... Мане не хотелось даже думать о том, что предотвратить!

Уже у крыльца ей бросилось в глаза, что рядом нет машины Аввакумова, а машина Генри – стоит: быть может, все обошлось и Генри ждет ее, верно угадав возвращение? Расталкивая перед собой двери, Маня бросилась в комнату. Но как только забежала туда – ужас сковал ее.

Низкое осеннее солнце ударило прямо в окно и, продравшись сквозь занавеску, тенью рамы впечатало в стену крест. Чуть выше перекрестия, на стене горело лицо Генри, обрамленное сверху клоками волос, снизу – жирным пятном стекающей по доскам крови.

Пошатываясь, Манечка подошла поближе и встала перед крестом на колени. Она почувствовала, как солнце шевелит волосы у нее на затылке, и не увидела на стене своей тени – должно быть, она утонула в блеске кровяного пятна... или... – «О боже! Я уже не отбрасываю тени?!»

Свет быстро овладел Маниным затылком, пригрел и размял его – быстро вытопил из головы вопросы – «Кто сделал это? Неужели Аввакумов?!» – от которых мутило. Ничто уже не было важно – только свет, только тень рамы, медленно поднимающаяся крестом к переносице Генри, только кровь. Манечка надолго застыла, стоя так на коленях, и очнулась только тогда, когда крест начал тускнеть, а лицо Генри – чернеть. «...Неужели начинает смеркаться? Неужели начинает смердить... Ведь рано еще?! Но когда-то неизбежно сгниет-стемнеет! Этого нельзя допустить!»

Маня схватила кочергу и, выбросив пылающие угли из камина наружу, раскидала их по комнате. Занавески, табуретка, диван, подушки и простыни – занялись быстро, ничто уже не мешало гореть остаткам их с Аввакумовым любви. Лишь тело Генри неприступным идолом торчало из пламени – Мане едва удалось скрыть его, комкая и подбрасывая сверху страницы журналов и какие-то тряпки. Когда комната как следует наполнилась огнем, Маня вышла на крыльцо, вытерла рукавом вспотевший лоб и облокотилась на перила. Утро едва лишь перелилось в день – долго до вечера. То было облачко... Еще не ночь. Хорошо, что еще не ночь!

Пламя разгоралось все сильнее. Вот огонь съел занавески и заплясал по стеклам, сжигая раму. А там, невидимо дальше, на дощатой стене, он поглощал солнечный крест и прибитую к нему голову Генри.

Маня села в машину. Завела мотор. Оглянулась... Огонь горел бойко. Но обычно, лениво. В нем не было ничего сверхъестественного. Такой огонь не отправит душу Генри туда, где ей положено быть. Чего-то огню не хватает. «Или кого-то?» Маня зло нажала на газ, и машину вынесло к воротам. Сидевший за кустом у забора Анатолий Алексеевич дернулся было выбежать, но осекся.

Задним ходом, на полной скорости, Маня всадила машину багажником в еще не охваченную пламенем веранду. Потом, оглушенная, она привела себя в чувство, в кровь расцарапав лицо ногтями. Выбралась кое-как из машины, цепляясь за стены руками, вскарабкалась по ступеням и, выбив плечом треснувшую дверь, ввалилась в дом.

Анатолий Алексеевич выскочил из-за куста и махнул отчаянно рукой. Замер... Потом нагнулся и натужно высморкался двумя дрожащими пальцами в сторонку.

Дом ярко, придавленным к земле факелом, горел. Пора уходить. Дождаться бы, когда взорвется Манина машина, но некогда. Скоро прибежит кто-нибудь из соседей... Или разверзнутся, лопнут небеса...

Шатаясь и хромая, Анатолий Алексеевич медленно подошел поближе. Он продрог. Его тошнило. Глаза замутил озноб. Анатолий Алексеевич потер закоченевшие руки, распластал на пламя ладони, размял омертвелые пальцы.

Вот бы согреть!.. Ведь сам воспалял... У такого огня!

Проекты

Хроника сумерек Мне не нужны... Рогов Изнанка ИХ Ловцы Безвременье Некто Никто

сайт проекта: www.nektonikto.ru

Стихи. Музыка Предчувствие прошлого Птицы War on the Eve of Nations

на главную: www.shirogorov.ru/html/

© 2013 Владимир Широгоров | разработка: Чеканов Сергей | иллюстрации: Ксения Львова

Яндекс.Метрика