Flash-версия сайта доступна
по ссылке (www.shirogorov.ru):

Карта сайта:

Ловцы. День пятый, вечер

Часть 3. Предсмертное

День пятый, вечер

 

К тому времени, как осень за окном наконец-то перестала раздражать своим отвратительным для октября теплом, Генри напился до бесчувствия. Почти весь день он вливал в себя горькую злую водку, закусывал лежалой, с белыми налетами плесени, ссохшейся копченой колбасой. И добился ближе к сумеркам того, что жжение, скомканное прежде в животе, начало медленно расползаться, с покалыванием и томлением опускаться в ноги, подниматься к голове. Наконец неуемная реальность, в которую он был безжалостно вклеен, отпустила, вытолкнула его как поплавок.

Генри поразился наступившей свободе. Мир превратился в густой полупрозрачный студень, в желе, где приятно плыть, вязко загребая руками. Ощутить себя твердой, отдельной, нерастворимой косточкой в жидком податливом студне жизни – а вовсе не обморочного отравления добивался Генри от водки.

До последнего глотка исполнив механическую работу пить, никогда не доставлявшую ничего, кроме отвращения и разочарования, Генри позволил себе расслабиться. Он и не пьянел-то долго лишь потому, что каждую минуту и каждую капельку отсчитывал отметиной на пути к желанному обрыву, но тот никак не выскакивал из-за потливых, тошнотных поворотов. И вот наконец водка позволила догнать призрака, ухватить и обнять то состояние, в котором большинство людей пребывают почти всегда, не утруждаясь заметить его упоительное блаженство.

Не заплатив ничего, они не ценят постоянную негу самодовольства и самоуспокоенности, которых Генри был начисто лишен. Потому, что жил, вытащив себя за волосы много выше, чем есть на самом деле, выпучив глаза, чтобы смотреть дальше, чем они могут, натянув до боли струны слуха и даже кожу – слышать и чувствовать больше, чем дано. Генри надул себя болезненным нервным пузырем, который снаружи казался толстой онемевшей мозолью, а в действительности ныл от всякого ничтожного прикосновения, словно ошпаренная кожа.

Годами Генри выжимал из себя последнее, чтобы наполнить раздутого вокруг двойника, и постепенно превратил его в закостеневшую оболочку, живущую без малейших осечек в освоенном пространстве. Двойник заткнул горло страху, закупорил поры потливой неуверенности, закоптил окошко, чтобы смотреть, не жмурясь, на слепящую яркость мира. Двойник насытил глодавшую Генри жажду власти над людьми, но на ней же он был распят. И теперь, только крепко напившись, мог еще слезть с креста и, кривясь, измываться над двойником-господином.

Так и сейчас, Генри пил и измывался – дразнил, издевался над его – двойника! – жаждой власти над людьми. Причем Генри почти не занимали ее обычная рутина и заурядные радости. Что толку от людей в каждодневном измерении – как от кроликов в клетках перед кормежкой: в их красноватых глазках и трясущихся мордочках будет сплошная покорность. И все. Нежное мясо и теплый мех лишь после смерти. Можно, конечно, не давать им изумительных сочных травинок, но от худых, паршивых, полудохлых тварей не будет ни здоровой готовности унижаться ради пищи – ни мяса, ни меха.

Каждодневные люди весьма похожи на кроликов. И так же дохнут, не замечая убийц, не осудив преступления, не попросив как следует о пощаде. Разве выпавшая шерсть и гноящиеся глаза – просьбы о пощаде? Просьбы о пощаде, которыми можно насладиться? Нет, их Генри не слышал. Или не хотел понимать. Ему претила обычная власть над людьми – высокие должности, важные позы, раздача кроликам травинок и воды, рассаживание по клеткам, отбор на забой, сортировка шкурок и мяса. Будь у него подобные стремления – он достиг бы в карьере больше Анатолия Алексеевича. Но Генри был лишен страсти властвовать над каждодневными людьми.

Он вообще не любил власти над людьми – он любил власть над человеком. Когда выковыриваешь из толпы человечка. Любого. Но работа Генри часто подбрасывала ярчайшие экземпляры, доставлявшие десятикратное удовольствие. Берешь такого и не просто подавляешь или убиваешь, а в каждой мелочи предлагаешь выбор: выдержать и уцелеть или сдаться и сгинуть – как дергается человечек, сползая к покорности и смерти! При этом вовсе необязательно грубо давить или изобретать особые издевательства – жизнь великий учитель. Кто знает, где тяжелее смерть – в жестокой психушке или в глухой больничке без лекарств, и что больнее – лагерный рацион из гнилой похлебки и допросов или бедность, недоедание, скитание по папертям и помойкам. Но если умирающие от болезней или голода – блеклые, неинтересные создания, то как раскрывается человечек, если только намекнуть ему, что кто-то другой обрекает его на смерть! «Интересно, – думал Генри, – знать бы кроличий язык и подсказать им такое: как поведут себя кролики?» Пару раз Генри то ли поперхнулся, то ли просмеялся.

А человечки – они раскрываются.

Они начинают метаться и показывать такие дарования, которых не замечалось прежде. Они задыхаются от мании жить и выискивают невероятные выходы – только успевай захлопывать клетки перед носом. Часто они поступаются такими кусками души, совести, рассудка, что страшно на них смотреть. Иногда цепляются за такие нелепые, фантастические представления о себе, что смотреть смешно – но всегда крайне увлекательно. Особенно если удается самому создать для них символы страдания и смерти, а не пользоваться заурядными и потому наскучившими тюрьмами, допросами, запугиванием, психушками, преследованием близких и бытовыми злодействами – всеми теми пыточными приспособлениями, которыми работа обеспечивала Генри в достатке. Пусть это останется тем, кто видит в подчинении человечков рутину. Генри же увлекали азарт и вдохновение – он с удовольствием доводил себя до крайности и в восторженном исступлении строил хитроумные устрашающие ловушки, загонял туда человечков, создавал им убежища и лишал убежищ, превращал в коварные управляемые капканы самое родное для человечков, самое нежное.

Никто не понимал Генри. Долго его даже осуждали за экспромты. Он совсем уже было замкнулся и опустился, но тут его уникальные способности разглядел Анатолий Алексеевич и забрал к себе. Сам Анатолий Алексеевич страдал той же страстью, но скорее как натуралист и философ, чем охотник и рыбак. Анатолий Алексеевич любил рисовать натюрморты, препарировать и изучать дичь, но никогда не мог так тонко, как Генри, выследить человечка, предсказать тропки души, разобраться в повадках зверька. Поэтому Анатолий Алексеевич подобрал и использовал его. И хотя Генри сумел набросить свою паутину на повадки и привычки Анатолия Алексеевича, научился использовать их – все же продолжал испытывать перед ним настоящую мистическую оторопь. Словно Анатолий Алексеевич, снилось иногда Генри, вживил ему в мозг электрические проводки – там, куда он не мог дотянуться. И крутился, пытаясь выдернуть их, как собака за обожженным хвостом. Что же, сны мало обманывали Генри. Анатолий Алексеевич действительно подвесил его на гвоздик срыва, от которого спасала только зияющая пустота внутри. Но если Генри наполнить чем-нибудь, а потом уничтожить начинку, то он лопнет, как переполненный воздушный шарик. Пока Генри был одной лишь оболочкой – оставался неуязвимым. Пока Анатолия Алексеевича подергивала за ниточки полая скорлупа – Генри получал свое. Но если вдруг пустышка наполнится?.. Удивительно, как ни тот, ни другой не почуяли своей уязвимости, гибельности малейшего смещения равновесия? Разве не должен был умудренный Анатолий Алексеевич посадить Генри в железную клетку и держать в самой темной комнате от греха подальше? Увы, Анатолий Алексеевич не допускал для Генри ни малейшей вероятности греха.

Анатолий Алексеевич не имел права ошибаться, но слишком многое толкало к оплошности. Генри никогда не был женат, у него не водилось ни друзей, ни приятелей. Ни с кем Генри ни разу не перешел установленной грани – не пускать в себя. Хотя вовсе не был равнодушен к людям: обязательно хватал и осваивал тех, кого судьба с ним сводила даже на короткие мгновения, включая потом в свое пространство как открытые и исследованные острова, на которых не собираешься жить. Генри не стал, как многие другие на такой работе, механическим отталкивающим существом.

Некоторая внешняя красота, собранная в силу небольшого роста исключительно на лице, и умение разговаривать делало его привлекательным для женщин. Иногда обаяние вылавливало и претендующих на дружбу мужчин. Но всякая близость всегда натыкалась на черту. Генри никогда не рвал с людьми. Они сами чувствовали грань. И отскакивали, как от стены – мячики. Даже женщинам не позволялось заходить за грань, независимо, отдали ли то, что хочется, или нет. А вообще-то от женщин ему было нужно только тело, и в последнее время он предпочитал пользоваться проститутками. Вся беда Генри в любви и дружбе опять была в том, что его не интересовали каждодневные люди. Новые люди – да, но как долго мог оставаться человечек новым для Генри? Пару встреч. Все.

Нужно ли удивляться, что Анатолий Алексеевич как завороженный доверился царящей внутри Генри пустоте? Чему еще доверять, как не пустоте: ничто не выдаст и не предаст – для этого просто нет необходимых переживаний.

Анатолий Алексеевич непременно насторожился бы, узнай он, зачем Генри садился пить водку. И назвал бы репетицией предательства. Цель Генри была слишком откровенной – сломать насос, опустошающий внутри ради внешней силы, залить полость души любым алкогольным миражем. Тогда расцветет самодовольство, появится что терять – Генри станет опасным.

Водка безобидна – пройдет лишь несколько часов, и ее дух выветрится или выблюется наружу, освободив пустоту, но если Генри позволяет сделать это алкоголю, значит, рано или поздно в него пробьется и что-нибудь другое, более цепкое и долгое. Например – женщина. Или жалость. Или миф о своем предназначении. Или жалость к женщине с высоты своего предназначения – с ног валящий коктейль. Нескончаемая водка. Спирт в тридцатиградусный мороз, который зажевывают снегом... Нет, никаких сравнений этой отраве не придумать. Видел бы Анатолий Алексеевич, как Генри искушает себя! Например, сегодня...

Сегодня Генри и впрямь напился. На самом пике операции, когда катался на зубах вкус распробованных душ, он позволил себе выйти. Другой какой-то вкус, видимо, привлек и взволновал его, и Генри долго метался, пока не понял, что нет пути им насладиться в обычном своем состоянии – обратился к водке. И вместе с водкой позволил себе напиться Маней. Первой с ней встречей и продолжением.

Чем вызван его срыв накануне, счастливая для Манечки слабость? Жалостью? Генри лишь очень притупленно и отстраненно был способен испытывать жалость к физической боли людей, а тем более – к их психическим страданиям. Он попросту забыл, что это такое. И Маня вызвала в нем не больше жалости, чем десятки других, к которым прикасался. Даже как женщина, Маня вряд ли задела его – и не таких красивых женщин он ломал, унижал, загонял и не в такие жалкие и жуткие состояния. И не такие выкупы они ему предлагали... Наоборот, Генри любил работать с женщинами: в них гораздо больше, чем в мужчинах, разных клавиш и кнопочек, чтобы играть, они много чувствительнее к нажатиям, они ярче и полнее раскрывались в тупиках, куда их Генри заталкивал. А Маню так славно удалось раскрутить, погонять, выжать. В другой раз он неотрывно пялился бы в экран... Виновны не женщина и не жалость. Глушиться водкой, прибегнуть к допингу пришлось, чтобы раскрыть в себе загадку.

Конечно, он соврал тогда Анатолию Алексеевичу, что остановил спектакль с Маней, почувствовав ее законченной – загнанной в желанное равновесное состояние между максимально возможными мучениями и сохранением остатков рассудка, чего они добивались. Вплотную к грани, которую никак нельзя перейти, чтобы не получить из Мани безумную кликушу, не способную ни донести до Аввакумова свою боль, ни послужить для него ловушкой. Анатолий Алексеевич поверил – еще не в чем было Генри подозревать. Тем более, что скорый потом приход Аввакумова все равно смазал бы развязку. Анатолий Алексеевич поверил, но Генри-то видел, что Маня не приготовлена, что ей мало – как раз нескольких минут перед приходом Аввакумова и не хватило.

Генри хорошо знал, как отделяет Анатолий Алексеевич правду от лжи – нетрудно обмануть. Что подтолкнуло Генри – Маню спасло? Не врать же себе, что скрючившаяся под одеялом женщина и есть та, кому покорился?

Но жалкой женщинки, которая едва наскребла в себе сил и рассудка, чтобы вымолвить «Спасибо» и «Генри», оказалось довольно, чтобы нечто дернулось внутри.

Как поступить с ней? В чем признаться, кроме несуществующих – уверял он себя – наигранных жалости и влечения? Испуганный, Генри попросту удрал от Мани: искать, от какого из своих лиц, от какой точки в себе с ней говорить, к ней чувствовать. Перед Маней оправдался приходом Аввакумова, перед собой – Анатолием Алексеевичем. Генри, который прежде не видел во лжи ничего, кроме древнейшего скальпеля препарировать человечков – себя вдруг ею разрезал и вскрыл. Засорив глаза Мане и Анатолию Алексеевичу – сам ослеп.

Вся Манечка, откуда ни подойди, была лишь предлогом. Кто-то внутри ожил, зашевелился и возопил о голоде так, что у Генри физически сосало под ложечкой. Позывы голода он затыкал заплесневелой копченой колбасой, но разъяренная водкой душа тоже требовала пищи и отказывалась от привычных наслаждений людьми. От них ее вдруг стошнило?.. Душу тянуло на сырую пищу: на Маню, еще не раздавленную, на восставшего себя.

... Генри ждал ее. Что-то уверяло: Маня позвонит, Маня запомнила, Маня пообещала. Водка помогла ему скоротать ожидание – глушила обычное в Генри чувство времени, болезненное, словно через него пропускали электрический ток. Но и напившись, Генри не смог бы от него избавиться, если бы не миф.

Сегодня Генри застал в себе этот миф удивительно возмужавшим – не задавить так просто. И просто не пересказать. Наверное, он дал ему имя «самооправдание», а его рождение видел в необходимости противовеса пустоте. И действительно, пока Генри опустошал себя, выворачивая наизнанку, чтобы получить силу и власть раскалывать человечков, в него уже впилась маленькая острая заноза «зачем?». Бесчувственное опьянение, с которым он поначалу бросился играть живые спектакли, быстро прошло, все накопившиеся мании – насытились, самолюбие напилось подачками власти, как кусочками сахара – цирковая обезьянка. И целостность самооправдания раскололась. Всплыл вопросик «зачем?». Годами Генри удавалось выбеливать его из себя, а когда невыносимо прижмет – находить какую-нибудь безобидную вещичку, в которую безвредно поверить.

Он восхищался собой как режиссером, он жалел себя за роль ничтожного винтика в другими запущенной системе. Доходило до того, что Генри хвалился тем, что помогал людям раскрыться. Действительно, во время его игр невольные актеры обнаруживали такие дарования, которых в себе прежде не просто не замечали, а не допускали – потому что Генри из них в конечном счете выжимал всегда одно: унижение себя, предательство и оправдание предательства. Генри научился упиваться собою – садовником этих цветов – до отвращения.

Очень часто заглушать вопрос «зачем?» Генри помогала ангельская строгость и пустота его жизни – и он старался ничем не засорять ее, кроме примитивных физиологических потребностей, пренебрегал любыми удовольствиями, лишь бы не вызвать упреков.

Пропустить однажды необходимость самооправдания все равно означает пусть смутное и далекое, но неизбежное поражение. Любое оправдание быстро истощится, и вновь придется чем-то закрашивать каждую секунду прошлого – однажды оправданное за новой подачкой обязательно вернется. Тем более, что Генри заразился не необходимостью оправдания своих спектаклей с людьми или их мучений, а потребностью оправдать себя, свою жизнь. Эта потребность сыграла с ним в поддавки – она позволила Генри оправдывать все по кусочкам, каждый свой шаг обелить, и вдруг обернулась провалом: а жизнь-то не оправдана – жизнь, похоже, зря!

Поэтому Генри напился и в угаре шарил по своей копилке: хоть одну бы монетку – пусто. Генри пробовал играть с пустотой, закрасить ее, разглядывая через выдуманные прежде цветные стекляшки, – напрасно. Генри пытался затопить провал, наполнив его Маней: лицом, телом, движениями Мани, Манечки женщины, Манечки жертвы, но поздно. Трясина все глотала без остатка, все поглощал водоворот. Прикрыться невозможно – нечем. И тогда Генри придумал миф, который спас и погубил его, – оправдание через завтра.Всю свою жизнь объявил черновиком, подготовкой к миссии, которую надо искать и найти – срочно, за несколько часов. Поискам нужен толчок – Генри получил больше. Стоило ему немного приоткрыться для себя – как все, кого он знал и не знал, бросились изучать редкостное привидение, полезли внутрь треснувшего орешка. Зря Генри не предвидел?.. Или к этому и готовился водкой?

Вспотевшему лихорадящему Генри комната показалась тюремной камерой в ожидании расстрела: он то вскакивал и метался, бросался на стены, царапал, чуть не кусал их, то приковывал себя к стулу и никак не мог удобно усесться, любое прикосновение резало и жгло. Водку он уже бросил – незачем, в комнате нашелся предмет, доставлявший куда большее опьянение, – телефон. Ерзая по стулу и кидаясь на стены, Генри не забывал косить на него глазами – желтое бездыханное тело телефона было упоительным миражем, притягивающим к себе, как центр Вселенной: во власти телефона оборвать бред, вновь завинтить вскипевший котел тяжелой крышкой – во власти телефона довести кипение в котле до пара, до брызгов, до взрыва До избавления от гнусной привычки воды если не течь, то тухнуть. До тяги жаркого легкого пара летать. На выбор телефона: продлить подготовку к жизни или начать жить.

Иногда Генри вплотную подползал или подскакивал к нему и вертел в руках, разглядывал пыльную поверхность – ничего не написано на нем? Никак он не заколдован? Вызовет Анатолий Алексеевич? Манечка позвонит? Брать ли трубку? Говорить ли? Возражать или соглашаться?

Удивительно, как посмел Генри забыть, что если скорлупа души дала трещину – никак не отбиться от алчущих сердцевинки. Звонок в дверь сначала прибил его ступни к полу, словно здоровенными гвоздями, а повторившись, подбросил хвататься за телефонную трубку и кричать туда что-то невнятное, получая в ответ лишь длинный неживой гудок. Генри так окончательно и не поверил ему: он разглядывал трубку, тряс телефон над ухом, бессмысленно бил по кнопкам – впустую. И только громкий стук – совсем уж необычный для телефона, вырвал его из потока миражей?.. Дверь??.. Все еще оглядываясь на телефон, Генри растерянно побрел к ней. Нескольких шагов ему хватило, чтобы растерянность сменилась ужасающей злобой – кто посмел убить ожидание звонка, встать между ним и зависящим от телефона выбором, между продолжением прошлого и будущим? Разъяренный и беспечный, Генри подскочил к двери. Он никого не ждал. Незачем. Никто давно не вторгался в его пустыню.

Вскрыть хиленький замочек на двери оказалось пустяком – Генри с такой силой вывернул его, что тот хрустнул и чуть не рассыпался... Генри едва не переломился и не разлетелся вдребезги, когда распахнул дверь: в замочке была хоть какая-то прочность, хоть корпус, а сам он под тонкой – Генри ужаснулся: насколько вдруг тонкой – кожей хрустнул, как стекло от удара, когда увидел спину спускающейся по лестнице Мани. Едва ли не впервые Генри видел ее пальто, волосы и походку, но обознаться невозможно – Манечка! Генри замер. Он боялся пошевелиться.

Первой мыслью было затаиться, спрятаться, нырнуть обратно и прикрыть дверь, пока она не повернулась лицом: не услышит, не заметит, уйдет – и можно будет схватить телефон, бросится с ним на кровать и, прижимая к груди, выжидать, выпрашивать звонок... От кого? От нее же!

...Поставить телефон с километрами проводов мягкой ватной прокладкой между собой и Маней... Но зачем? Удар уже пропущен: она пришла, неожиданная и незваная – он разбит вдребезги. Самому не удержаться, рассыплешься наверняка. Палец – пистолет – горло: пуля любит хрупкое, пулю привлекают ошметки, осколки – там продолжается ее жизнь, энергия передается, как зараза... Если Маня уйдет – что избавит от этого вируса? Нет лекарства...

– Маня!.. – окликнул сломавшимся на полуслове голосом Генри.

– Как хорошо, что ты дома, – ответила она скороговоркой, – ты спал? Я помешала? Я не буду заходить, скажи мне только...

Последние Манины слова упали в пустоту – Генри не было в дверях, он сбежал.

Не зная, что делать, Маня все же поднялась и заглянула за порог. Квартира была тихой, почти мертвой. Маня помялась немного и позволила себе войти. Она убедила себя, что ей ничего не оставалось больше. Она весь прошедший день внушала себе это движение – переступить за порог. Но продуманное и взвешенное тысячи раз, оно не оказалось легким. Не получив ответа на свои, тихие впрочем, призывы, Манечка последовала дальше. Маленькая квартирка Генри показалась ей подавляюще безлюдной: даже если здесь и живут люди, то они стремятся оставить как можно меньше следов своего присутствия, ничем не выдать пристрастия и привычки. Все в квартирке было выхолощенным, заурядным, грубо-необходимым. Ничего лишнего. Даже мебель и вещи: ни старые – ни новые, ни чистые – ни грязные, никак не выдавали отношения к ним хозяев. Действительно, пустыня… В пространстве без примет, без отметин, без ориентиров Манечка потерялась. В маленькой квартирке она заблудилась, сжатые комнатки и узенькие коридорчики то теснили ее и зажимали в путаные лабиринты, то выпускали в неопределенность исчезающих границ.

Быстро отчаявшись, уже не доверяя ни зрению, ни слуху, ни рукам, Маня как зверь кинулась по последним оставшимся следам – на запах. Она скользнула в какую-то нишу, рванула какую-то мутно застекленную дверь и... вплотную столкнулась с Генри. Генри вскрикнул. Он выходил с кухни, унимая дрожащие руки, чтобы донести – не расплескать две переполненные чашечки кофе – как вдруг Маня налетела на него. Генри вскрикнул – кипяток выплеснулся ему на пальцы, когда он, спасая Маню, прижал чашечки к себе. Но ожог был только предлогом: ошпарившись, Генри по-настоящему понял, что у него в доме оказалась Манечка, а не воздушный сгусток переживаний. Живая, она явно не удовольствуется его фантазиями – с ней придется говорить, ей пора предложить хотя бы пройти и сесть. Прежде он не подумал, что они настолько далеки и между ними взойдут сорняки пустых, но обязательных слов. С Манечкой еще предстоит договариваться о близости... Даже если не кипяток – Генри заорал бы в отчаянии.

– Боже, ты ожегся... – Маня попыталась ухватиться за руки Генри, то ли поддержать, то ли погладить. Так, видимо, она показывала готовность сократить дорожку.

– Нет, не страшно, – пролепетал Генри, – в комнату... Он тихонечко скользнул мимо девушки вперед. Поставил чашки на столик, помог Мане избавиться от пальто и усадил в единственное кресло. Ошпаренные руки пытались ныть, но Генри легко успокоил их, прикасаясь к Маниной одежде – а когда Маня наконец-то приняла от него чашку с дымящимся кофе, он уже не чувствовал рук.

А Манечка, после первых же глотков, уже не замечала поднимающихся горлом слов.

– Я пришла к тебе за спасением...

Генри вздрогнул и, испугавшись выдать себя, не осмелился поднять чашку и притронуться к кофе – пролил бы наверняка. Потому что теперь оказался обязан найти два спасения – для себя и для Манечки. Или одно на двоих.

Ответить пустое – Маня уйдет. Обмануть, выдать какое-нибудь заурядное рассуждение за наитие – спугнуть Маню. Промолчать – молчание не затянешь навсегда, если вопрос о спасении. Тем более сейчас, когда Маня вся вытянулась навстречу, когда так близки на столике ее руки, когда приподняты колени и прищурены глаза, а самому – чашка прыгает, не позволяет ни глоточка.

– Маня, – Генри осмелился тронуть ее запястье, – слишком далеко все зашло. То, что спасло бы вчера, – даже не облегчит сегодня.

Чтобы затянуть время ответа, Генри явно соврал: прежнее спасение – довести Аввакумова до собственного предательства, вполне подходило. Просто оно не укладывалось в то, что Генри замыслил. Не укладывалось из-за Мани. Там она пропадала – он ее лишался.

– Искуплением Аввакумова уже не спасешься. И бегством от него не вырвешься от опасности.

Генри осекся. Как быстро – в нескольких полупустых словах растаяло все отпущенное ему промедление... Выпить кофе? Не слушаются руки. Нужен кошмар, землетрясение, война – любая отсрочка подходит. От рационального рассудка Генри не осталось и следа, он закрыл глаза, чтобы, как в детстве, загадать желание, вымолить паузу. Как угодно. Генри сидел и выжимал из себя нестройный внутренний шепот: как молиться? Какому богу молиться? Лоб вновь покрылся испариной. Нервы, казалось, наружу вылезли из кожи. Ничего не складывалось, не получалось. А спасло Генри то, что в таких опустившихся душах бог замечает далеко не только слова...

Вселенную потряс долгий настойчивый звонок. В дверь. Генри не шелохнулся, не смея поверить.

– Кто-то пришел, – Маня вдохнула жизнь в галлюцинацию.

Не разбирая дороги, спотыкаясь, Генри помчался к двери. Так же отчаянно, как и прежде, распахнул. В проеме чуть свысока смотрел на него улыбающийся Анатолий Алексеевич. «Пришел за Манечкой!» – Генри проклял себя: он бы успел увести ее, замести следы, если бы в провале рассудка мелькнуло хоть какое-то просветление. А теперь – поздно!

– Знакомь-ка со своими гостями, – подтвердил Анатолий Алексеевич самое худшее.

 

Анатолий Алексеевич прошел, не раздеваясь, а Генри так и пятился перед ним до самой комнаты, натужно улыбаясь до тех пор, пока не заметил, что взгляд Анатолия Алексеевича прикован к Мане.

– Первый раз вижу у Генри девушку, да еще такую. Познакомь нас, Генри. Я хочу поговорить с ней. Не бойся – недолго. Скоро уйду и ничему не помешаю.

Анатолий Алексеевич нашел стул и, неряшливо бросив на спинку плащ, подвинулся поближе к Мане. На Генри он уже не обращал ни малейшего внимания. Лишь тусовал его имя проходной картой в колоде своих шуточек и комплиментов, от которых Маня смущалась и смеялась так, что Генри выкипал от злобы и зависти. В ослеплении он не понял, что Анатолий Алексеевич попросту шарит вокруг в поисках какого-нибудь ключика – открыть окошко в Манину душу, а лучше дверь: не просто заглянуть, а нагрянуть туда.

Генри оставил Анатолия Алексеевича, свою работу и самого себя далеко позади, где готовился к жизни, которая с приходом Манечки наступила – он решительно не понимал, чего добивается Анатолий Алексеевич своими длинными ищущими взглядами к нему, не догадывался, что нужно не синеть от злости, а подыграть.

– Где Генри подобрал вас, Маня? Почему я не оказался там раньше него? Может быть, сейчас еще не поздно? Давайте бросим монетку?.. Давайте погадаем на вашей ладошке?..

Анатолий Алексеевич схватил Манину ладонь, повернул, жадно разгладил твердыми пальцами.

– Сегодняшний день для вас извилист, и вы сегодня изменчивы. Начатое – не закончите. Новое едва начнете?.. Все как-то кажется мне, что еще ничего не поздно. А, Манечка?

Близко наклонясь, Анатолий Алексеевич заглянул Мане в глаза, Генри был уверен, что невидимые для него губы Анатолия Алексеевича что-то беззвучно шептали. Что-то непозволительное, двусмысленное?.. За кого он ее принимает? Маня сидела напротив Анатолия Алексеевича как загипнотизированная, не в силах оторвать от него взгляда и увернуться, когда Анатолий Алексеевич – «Чтобы яснее смотреться?.. » – обвел мизинцем Манины брови, убирая упавшие на глаза волосы. «Как она допустила? – ужаснулся Генри, – это уж слишком».

– Поздно! Поздно! – неуместно подскочил и наклонился к ним Генри.

Их взгляды удивленно пересеклись на нем. Анатолий Алексеевич скривил губы, Манечка пожала плечами.

– Генри? Генри? – почти одновременно, в лад потребовали они.

– Поздно! – раскрылся Генри, – она пообещала мне.

– Что она тебе пообещала? – лукаво спрятал глаза Анатолий Алексеевич.

«Что она мне обещала?» – лихорадочно выискивал Генри.

– Что я обещала тебе?! – воскликнула Маня.

Похоже, Анатолий Алексеевич далеко выбросил ее с той дорожки, встать на которую прежде пыталась.

– Разве мы обмолвились хоть парой слов? – она вызывающе допросила Генри.

«Слова, опять проклятые слова!» – разъярился Генри.

– Мы – нет! Ты – да! – Заорал он. – Ты же сказала, зачем пришла! Повтори ему! Он наставляет грешниц! Я – лишь подмастерье!

– Грешниц?! – Манечка изобразила удивление и восторг одновременно. Она не желала отказываться от возбуждающей игры. – Какие же мои грехи, Генри?

– Мне можно слушать его рассказы? – Анатолий Алексеевич фыркнул издевательскими смешками.

Он так и не выпустил Манину руку и не упускал иногда легонько погладить ладонь, пожать запястье. Маня словно не замечала. Но Генри, как научный прибор, фиксировал каждое прикосновение, каждый след его пальцев на Маниной руке. И к ужасу, все больше замечал, что Маня откликается на эти поползновения не просто запястьем или рукой – вся как-то странно изгибается, чтобы принимать позы, меняющие смысл ее ладони в пальцах Анатолия Алексеевича: неохотная уступка притворной гадалке сменилась движением, столь же скучающим внешне, но внутренне совершенно иным – так женщина отдает руку для первого прикосновения мужчине, с которым готова пойти много дальше, зайти далеко за скромные пожатия.

Генри видел это, и против восстали все его инстинкты. Именно они, а не разум – слишком единичны были встречи Генри с такими, как Манечка, женщинами, – инстинкты подсказали ему, что Анатолий Алексеевич позволил себе вольности в заданной игре, что он соблазняет ее, а Манечка с радостью вскочила на скользкую дорожку кокетства и уступок, которые известно к чему приведут. Генри пытался нащупать глаза Анатолия Алексеевича, готовый как угодно умолять, но где были те глаза: гладили Манино личико, скользили по ее изогнутой навстречу шее за приподнявшийся ворот рубашки, ловили, когда Маня скрещивала ноги, обтягивая темной юбочкой бедра, и поспешно бросались вверх – поймать дрожь груди, качание плеч?.. Или все это Генри только казалось? Возможно, но даже если и сотая часть верна – что допросишься у глаз Анатолия Алексеевича? И что можно ждать от той, которая влажной, блестящей, скользкой ладошкой в руке Анатолия Алексеевича вытягивает из него эти взгляды, ласкается в них?.. Кажется, предложи он сейчас Манечке поскорее вместе уехать или даже нагло запереться в соседней комнатке – она, не постыдившись, согласится?.. Бред! Чем это прекратить?!

Водкой! Благо они не заметили, как Генри выскользнул на кухню, спешно вытащил из шкафчика три запыленных стакашка, сполоснул под краном, вернулся в комнату и, отвернувшись бочком, налил. А потом внезапно сунул им в руки: они ничего не успели сообразить, но, готовые выполнить любой приказ, лишь бы он поскорее отвязался, выпили. Водка обожгла, водка отрезвила, водка оборвала скольжение по склону. Водка вынудила к паузе, чтобы отдышаться, а построенный Анатолием Алексеевичем мостик к Манечке оказался слишком шатким, чтобы после такой жестокой паузы легко было вернуться.

– Ты что это вдруг?! – взвился Анатолий Алексеевич.

– Водка всегда меня так пьянит?.. – вырвалась от него Маня и, откинувшись далеко назад на спинку кресла, пожаловалась:

– Мне всегда Так плохо от водки?..

Но главное сделано. Хвостик ниточки потерялся. Клубочек предстояло разматывать сначала. Тянуть-потягивать, чтобы ниточка не порвалась. Попробуй – подергай, попутайся в Манечке?..

Маня облизнула ротик, скинула пиджак, расстегнула пару пуговок на рубашке – жарко. Манечка наконец-то устроилась в кресле, вытянувшись для этого так, словно в ее теле не осталось ни единой косточки. Поиграла губами, бровями, ресницами, размяла зрачки – вернула себе похищенные Анатолием Алексеевичем способности заманивать, играть и отталкивать отыгранное. Манечка легонько поглаживала ладонью и скреблась ногтями по обшарпанному подлокотнику кресла, словно не замечая рук – но они разгадали ее руки! Стремглав влетевшая замороженная птичка, на все готовая ради тепла, вдруг оттаяла, проснулась. Ожившая Манечка блеснула в кресле яркой расписной елочной игрушкой, вкусным рождественским пирожком: подкрадись и сорви! У Генри и Анатолия Алексеевича потекли слюнки.

– Как бы мне не помешать вам, – Маня мягко склонила вбок голову, нехотя стряхнула на лицо волосы, что-то овальное медленно очертила пальчиком на коленке.

Анатолий Алексеевич и Генри смотрели ей на руки словно заколдованные, словно пришпиленные к Манечкиным коленям зрачками. Маня расцепила ноги, развела их немного, уперлась локтями в подлокотники, задрала вверх плечи, вытянулась стрункой над креслом, вскинула руки, потянулась.

– Уйти мне?

– Что ты, что ты! – хором гаркнули Анатолий Алексеевич и Генри.

Словно разбуженные будильником, они уставились друг на друга: кто чего ждет здесь – кто зачем пришел?

Припухшие было губы Анатолия Алексеевича вдруг сжались стальной проволокой, глаза загорелись недобрыми водянистыми огоньками. Анатолий Алексеевич хорошо помнил, зачем пришел, но отказался от этого или отложил, решив, что с Манечки можно получить немного больше, чем просто уложить ловушкой на пути гона Аввакумова. Вновь уже собравшаяся в кресле плотным клубком Маня, может быть, не замечала плавающих в глазах Анатолия Алексеевича искорок или обманывалась в их смысле, но Генри ясно видел и безошибочно узнал. Анатолий Алексеевич никогда не отказывался получить попутное, не предусмотренное планом удовольствие от своих игрищ с человечками: интересный разговор, приятное зрелище, красивое тело – все развлечения годились, все охотно поедал живущий в нем зубастый зверек, тот самый, который, едва Анатолий Алексеевич снимал очки, показывал свою мордочку крыски. Иногда Анатолий Алексеевич мог даже отложить в сторону работу или, наоборот, шире, чем требовалось, разбросать сеть, усложнить тропинку бегущей жертвы, чтобы загнать-поймать какую-нибудь зазевавшуюся поблизости добычу: выковырять из ракушки интеллектуала, пощипать за плавнички женщину. Но если добыча оказывалась упорной или показывала зубы, Анатолий Алексеевич чаще всего бросал ее, лишь очень редко решаясь на утомительную осаду. С Маней же, видел Генри, он зашел уже много дальше осады – Маню почему-то посчитал уже захваченной добычей и огрызался соперникам. Но ведь и Генри чувствовал Маню своей: разве не он ее сюда заманил, разве не ему так трудно далось переделать, перекрасить себя в живца? Разве не на его территории заблудилась и поймалась Манечка? Конечно, если бы не выпитая водка, Генри никогда на такое не осмелился.

– Еще немного, Манечка, – обострил он, – потерпи! Анатолий Алексеевич недолго?..

– А можно мне послушать? О чем вы будете говорить? – не унималась Маня.

Понимала ли она, кому – в чем подыгрывает?

– Только о вас, – жестом отчаяния Анатолий Алексеевич потянулся к Маниной руке.

Манечка не одернула ее, но и не далась – она вовлекла его в упорную тайную борьбу, когда он пытался ухватить ее запястье, а она изворачивала ладошку и упорно отталкивала его пальцами. Не получив отказа, но и не завладев добычей, Анатолий Алексеевич все дальше наклонялся к ней, следуя за извивающейся, отступающей Маниной ладонью – и чуть не сорвался со стула на пол, едва успев с грохотом упереться в журнальный столик. Еще немного, и он влетел бы лицом и грудью в расставленную по столику посуду.

– Ну что вы, Анатолий Алексеевич, надо быть осторожнее. У Генри такая неудобная мебель, – Маня засмеялась и завертелась в кресле, осваивая гибким и легким под тоненькой рубашечкой телом его жесткую спинку.

Когда Анатолий Алексеевич выпрямился, рука Мани уже далеко сбежала и вновь мяла податливый подлокотник. Маня погладила подлокотник глазами, а потом скосила их по очереди на Анатолия Алексеевича и Генри. Она словно предлагала цену, за которую с подлокотником можно поменяться местами.

Цена была неимоверно высокой. Ценой была безропотность и податливость кресла. Было ли предложение лишь Маниной игрой? Не искала ли она противовес случившемуся с собой – причинить кому-нибудь страдания так же, как поступили с ней? Маня привыкла жить маятником с чудовищной для других людей амплитудой: из бездны на вершины, из счастья в ужас, из смертников в палачи. Маятник, который Аввакумов – вот чем стал он ей отвратителен! – пытался держать в неподвижности, все же вырвался и неумолимо несется: не принимать мучения и подчиняться, а пытать и подавлять. Дикая Манина инерция требовала жертв, а они сами толклись вокруг – Анатолий Алексеевич, Аввакумов, Генри. Если так, все их потуги использовать Маню были тщетными пустяками: они привыкли выталкивать человечков к судорогам быстро, днями, но Манин маятник годами раскачивался и тяжелел – как выносливый марафонец, пусть даже и потерпев на первых кругах поражение, она еще долго будет бежать, а они бездыханно повалятся ей под ноги. И Манечка будет давить, топтать, пинать, танцевать?.. Ни на это ли рассчитывала, бесстыдно разминая у них на глазах затекшие коленки?

А Генри?.. Он наслаждался, думая, что Манечка подыгрывает ему, соглашаясь быть его, а не Анатолия Алексеевича – добычей. Блаженство пульсировало в Генри, шевелило волосы, щекотало ступни. Он дышал каждым движением Манечки, каждым взглядом, каждой струйкой голубого на ее коже сумеречного света. Растворялся, таял?.. Как увлекся Генри, как ошибся!..

Даже на Анатолия Алексеевича не посмотрел. Что-то ведь заставило того отступить, сдаться, увернуться? Росточек какой-то догадки заставил шарахнуться от нежно свернувшегося в кресле томного, прелестного змееныша. Анатолий Алексеевич получил свою долю яда и предпочел поспешить за ближайший угол, чтобы отсосать ранку. Скорее бежать – не до безнадежного Генри было Анатолию Алексеевичу – бежать!

– Побегу я, – Анатолий Алексеевич привстал.

– А меня подбросите? – прошептала ему Маня, показав длинный, острый и раздвоенный, как у змеи, язычок, – что-то не хочется мне сегодня вести машину. Пусть она у Генри здесь заночует.

Анатолия Алексеевича прошиб пот.

– Успеете? Вам собираться?.. – его передернуло от заманчивого предложения.

Пытаясь избавиться от Мани, он унизился даже до того, что строил, от нее отвернувшись, какие-то многозначительные гримаски Генри, как-то ему подмигивал – все напрасно. Генри оцепенел от одного намека на то, что Манечка вернется. Увидев это, Анатолий Алексеевич успокоился: Мане хватит одной жертвы, она не отвлечется от Генри, пока до скелета не обглодает.

– ... Конечно, я подожду внизу, – пообещал он и вышел.

Пока Манечка надевала пиджак, а рубашка прозрачно просвечивала на фоне светлого еще окна, пока Генри ловил в голубоватом тумане сумерек тонкое кружево ее белья – Анатолий Алексеевич, стуча зубами, выскочил на лестницу и побежал вниз, бездумно волоча свой плащ в руке по грязным ступенькам. Только у выхода он перестал дрожать.

– Все вон, – Анатолий Алексеевич зашипел водителю и охраннику, подбежав к машине, – вон!..

Манечка дала ему передохнуть несколько минут. Она едва вырвалась от прилипчивого Генри, с его дыханием вплотную и липучими прикосновениями, с потугами выклянчить у нее остаться, насторожить против Анатолия Алексеевича, упросить вернуться. Ей даже тошно стало. Как от привязчивой собачки. Некормленой, неприласканной. Спускаясь по лестнице, Маня подняла глаза к силуэту Генри на пороге и вздохнула: «Придется вернуться!» И не задумалась о том, что вернется не только за властью над собачкой, поддавшись жалости. Вернется за собачьим обожанием. Или, кто знает, слепая вернется за прирученным поводырем?

Внизу Анатолий Алексеевич встретил ее вновь галантный и веселый, внешне не оставивший прежних намерений соблазнить. Но только внешне. Внутренне он старательно вытоптал их. А что касается Мани-ловушки, минуты размышлений на свежем воздухе хватило, чтобы у него блеснула какая-то догадка. Анатолий Алексеевич почувствовал легкость, шутил, смеялся. Словно дело сделано. Не зачарованный ли Манечкой Генри так его надоумил?

Проекты

Хроника сумерек Мне не нужны... Рогов Изнанка ИХ Ловцы Безвременье Некто Никто

сайт проекта: www.nektonikto.ru

Стихи. Музыка Предчувствие прошлого Птицы War on the Eve of Nations

на главную: www.shirogorov.ru/html/

© 2013 Владимир Широгоров | разработка: Чеканов Сергей | иллюстрации: Ксения Львова

Яндекс.Метрика