Flash-версия сайта доступна
по ссылке (www.shirogorov.ru):

Карта сайта:

Ловцы. День четвертый, ночь

День четвертый, ночь

 

В комнате было холодно – Маня дрожала в ознобе. В комнате воцарился ужас – Маню колотило отчаяние. Отскочив к стене, до боли в плечах втиснувшись в угол, она удивленно рассматривала себя, пытаясь собрать-удержать, приклеить на теле лоскутья изодранной маечки и чудом уцелевших трусиков. Всего лишь пара минут борьбы понадобилась им, чтобы догола Манечку ободрать и отпустить потом – позволить вырваться, чтобы передохнуть и посмеяться над ней.

 

А Маню, пока они увлеченно обсуждали свой живой спектакль, Маню завоевывал холод. Сначала она почувствовала его ступнями: волны сосущего холода и немота – Маня опустила глаза и попыталась пошевелить на ногах пальцами. Все получалось, но, задевая стены и пол, ступни не чувствовали ничего, они были как раскрашенные вялым телесным цветом пластмассовые протезы, как восковые полупрозрачные муляжи.

Потом холод забрал плечи – там, где она тискалась ими в сходящие на угол стены, ей словно нарезали твердые, как ледышки, бесчувственные медальоны, которые быстро расширялись ознобом по спине, в руки, к шее и на грудь – словно Манечку, голую, мокрую, скрюченную, выставили на ветер и мороз. Пока в теле еще жили контрастные с морем холода островки тепла – Маню колотили судороги, когда островки исчезли – онемение стало божественно блаженным. Сначала, пронизанная приступами озноба, Манечка пыталась лихорадочно растирать кожу – всю в пупырышках и крохотных вздыбленных волосиках, но потом бросила – тело онемело.

Маня превратилась в куклу, в экспонат антропологического музея. Она отняла руки и с удивлением рассматривала себя, совершенно не заботясь о том, что остатки маечки обвисли, как сбитые морозом лепестки, и только трусики держались, налипнув на выпуклости бедер.

Лишь Манины коленки и локти еще кололись иглами холода – она безнадежно терла-постукивала их друг в друга и зажимала ладонями, да в горле застоялся сухой, как после долгого бега на сильном морозе, колючий нерастворимый-не-глотаемый комок. Вместе с глубоким нытьем вывернутых суставов комок сбившегося дыхания остался единственным напоминанием о том, как неистово она брыкалась, кусалась, плевалась и царапалась. А холод в коленях и локтях – последним уколом ужаса: во всем остальном, вся остальная, она уже стала совершенно беззаботной и безразличной. Невнимательной к хохоту окруживших ее мужчин, бесчувственной к предстоящей боли – хирурги могут только мечтать о столь полной анестезии...

...Тела. Ей бы радоваться, но радоваться Маня могла в обмороке, в коме, а сознание было удивительно полным и ясным. Маня понимала: все растянется надолго, они только начали играть с ней по-своему безобидно, а потом, наигравшись, начнут истязать: унижать, пытать – в злобе, в азарте изобретать самые невероятные мучения, по сравнению с которыми эта прелюдия покажется невинной забавой... Не страшной – в конце концов, еще не так давно почти все ее встречи с мужчинами состояли из насилия – пережила же. И хотя сейчас она была совсем другой, ничто не мешало попросту предаться воспоминаниям, уравновешивая самое гнусное – желанием отомстить. Что угодно, главное – уцелеть и побыстрее избавиться от них.

Если бы у нее была надежда уцелеть! Но какой-то инстинкт наговаривал и наговаривал Мане – они не оставят, они растерзают тело так, что душа убежит. И что тогда толку в анестезии?! Боль дала бы забвение, отвлекающее душу, а сейчас она будет вынуждена несколько часов смотреть на себя со стороны и полностью, во всех подробностях, кадр за кадром, чувствовать, видеть, впитывать унижения и мучения, пропускать сквозь себя собственную смерть. Нет! Уж лучше нестерпимая боль – шок, обморок, безумие...

В поисках каких-нибудь ошметков боли Маня уже не украдкой – открыто ощупывала себя, царапала локти, колотилась в стены. Она забыла, что в комнате – не одна, зря! Каждое ее движение немедленно откликалось в них злобой, искушало жестокость. Небольшая, но полная Манина грудь дергалась в стороны – растягивая и собирая ее, плечи сутулились и разлетались, живот блестяще вздымался и опадал, бедра кривились, ноги и ягодицы перекатывались, вздувались от напряжения, красные пятна воспалились на коже от чужих и своих шлепков и ногтей... Не задумавшись, Манечка превратила себя в сплошную провокацию для озверения.

Ее рот покрылся пеной, она застонала, захрипела, закатила глаза, дернулась затылком об стену – раз, другой и... очнулась от исполосовавших лицо пощечин. Замерла... Внезапно вся боль, весь холод и отчаяние вернулись к Мане – и весь ужас. Один из них стоял над ней, сбросив куртку, в футболке и джинсах. За шею, за волосы он вырвал Маню из угла на середину комнаты. Плашмя ударил вдогонку ладонью между лопаток – она полетела на пол, на колени. Опять за волосы он вытащил ее вверх:

– Кончай свои припадки... Вся квартира – твоя. Ты и я. Прячься! – толчком в плечо он выбросил Маню из комнаты. – Беги! Я иду к тебе.

Маня в панике метнулась по коридору. На нетвердых ногах, почти потеряв зрение, она обдирала кожу о дверные косяки, выламывала пальцы, цепляясь за стены, чтобы удержаться на ногах. Маня врывалась в комнаты и вылетала из них, запиналась, падала, пихала себя в шкафы, под шторы – все без толку, она чувствовала за собой шаги, неспешное дыхание, иногда он вырывал ее из кажущихся безупречными укрытий, хватал за волосы и выбрасывал дальше вперед – бежать! Здесь было достаточно места, чтобы гонять Маню по кругу: до бездыханности, до кликушества. До полного бездушия. Так, что даже если она переживет – никогда прежней не станет. Жизнь навсегда замкнется, закольцуется кошмаром...

...Пусть для нее, и ладно бы для Аввакумова – но некстати появился третий, восприимчивый к Маниному ужасу, податливый исступлению. Даже сильнее, чем сама Маня. Она все пропускала сквозь себя, но жгучая боль походя гасила в ней мелкие страдания. Кроме того, она увлеклась бегом, игрой в прятки – дурочка! – не понимая ее проигрышности, бессмысленности для себя. Живое развлечение, чучело для битья, для злобы, плевков, для самых отвратительных человеческих гнусностей, Маня вообразила себя игроком, противником, партнером... Она так вжилась в роль! Как даже Анатолий Алексеевич не предписывал ей... Что ж, тем больнее потом...

Но третий-то знал игру: от первого удара до последнего плевка, от первого крика до последней струйки крови – наизусть, назубок. Он чувствовал Манины страдания даже глубже, чем Аввакумов, потому что переживал их не скопом в запоздалых сочувствиях, а одно – за – другим – умело затянутыми, точно дозированными. Понимал смысл каждой отдельной ее боли. Третьему были видны все мелочи: вот Маня сгоряча не заметила, что разбила об стол колено, пропустила, как преследователь сгреб с нее последние тряпочки, вот увлеклась и неожиданно налетела на него, спрятавшегося за углом – всей выпяченной в беге грудью, а он с размаху хлестнул ее по груди, отбросил от себя и дальше погнал – бежать, бежать!

Третий видел: Маня вот-вот очнется – во всей мерзости игры. Ее душа обвалится, тело споткнется, рухнет на пол и не поднимется – не потому что нет сил, а потому что нет себя. Каждая клеточка, каждый нерв наполнятся страданием, выше которого нет – над ней не просто надругались, ее заживо раздавили и уничтожили: Мани, женщины, человека, своего, отдельного – не существует больше. Истерзанное тело намучают и бросят жить, помутневшим рассудком наиграются и оставят бродить – но душа сюда не вернется. Ее заменит какая-то вытоптанная мочалка с одной-единственной мольбой: жить. Как угодно, чем угодно, но жить...

Генри прикрыл ладонью экранчик портативного телевизора: а разве он добивался чего-то другого? Не знал с самого начала, к чему ведет гон? Разве в первый же день Анатолий Алексеевич не назвал Маню главной приманкой? И не стало ясно, как придется Маню готовить и как подсаживать? Чтобы она сыграла свою роль и зверь – Аввакумов – попался в ловушку...

Все понимал! До мелочей, до подножек, до пощечин мог с совершенной точностью уже тогда описать. Но сейчас... Игра взбесила. Особенно то, что квартиру нашпиговали камерами и Анатолий Алексеевич превращает Манин ужас в ролик для своего архива... В ролик для архива его, Генри, ужас!..

Не отрывая ладонь от экрана, Генри выключил телевизор. Вот и нет ужаса... Да и не было, впрочем. Генри мог заставить себя даже подняться и посмотреть все своими глазами. Мог даже покомандовать съемкой, хотя они и так найдут самому главному хороший ракурс. Фильм, конечно же, нужен не только ради архива – часто он становится даже более сильной пыткой для жертвы, чем то, когда снимали. Дать ей потом посмотреть! Генри в азарте хлопнул по коленям. Он чувствовал себя очищенным, безупречным для работы. Но нужное для работы умение заглядывать вперед и высматривать предстоящие мелочи на этот раз подвело.

...Сейчас – ничего. Завтра – терпимо. А потом – ужас! В ужас перерастет то, что давненько теплится в нем. Тогда он позволил Аввакумову увести эту полненькую евреечку не из дружбы к нему и – врет Аввакумов! – не чтобы спасти вечеринку, не в страхе перед дракой. Драка стала бы хорошим для всех развлечением. Он позволил увести ее даже не из жалости к ней: в Манечке тогда нечего было жалеть, она была выпотрошена, просто человекоподобное животное, ко всему привычная самка, как все раздавленное – притягивающая к себе порочное, гнусное, низменное, садистское. И ничуть, казалось, не страдавшая от этого. На Манечку легко было махнуть рукой. «Черт возьми, почему ко мне приклеилось называть ее Манечкой? Манечкой?!» При чем тут Манечка? ... На себя тогда не махнул рукой, собой не пренебрег. Послушался какого-то призыва. Словно голоса другого существа. Какого существа?.. Генри с силой размазал по лицу обильно выступивший пот.

Мог ли объяснить: тогда, теперь?.. Нет!.. Мог послушаться – тогда? Да! Теперь? Нет!.. Почему нет?!

Генри включил телевизор. Спектакль подходил к развязке...

Кого разбудила в нем тогда некрасивая, вульгарная проститутка? Что заснуло потом – и опять встревожилось привлекательной перепуганной девушкой в ночном ресторане? Что откликнулось сейчас на крики растоптанной загнанной женщины? Что?! Есть ли ответ?.. Так ли важен ответ?!

Вот и концовка Появился еще один, и Манечкой стали играть вдвоем. Она металась между ними, они мячиком перебрасывались ею, изредка вновь возобновляя погоню, чтобы зажать в угол, хлеще шлепнуть по ягодицам, глубже захватить грудь – один из них даже попробовал привлечь к себе Маню, поцеловать – она почти не огрызнулась, лишь едва вильнула головой – он сам выпустил девушку, и Маня упала на колени в коридоре. Ее пихнули на пол – она растянулась плашмя. Потом попыталась свернуться калачиком, сунуть в колени подбородок, но под их ударами вынуждена была распрямиться, перевернуться на спину, растянуть ноги. Один из нападавших встал рядом с Маней на колени, нагнулся:

– Ну что, будешь целоваться?

Маня попыталась сделать попытку приподняться, скривить как-то губы, но не смогла и снова растянулась на полу.

Они засмеялись... Все верно. Прямо в фокусе двух камер с разных сторон. Как нельзя более полный вид. Хорошая работа

Генри с дикой яростью вскочил, распахнул дверь и открыто, напрямую, через весь двор побежал в подъезд, продираясь по облетевшим кустам и натыкаясь на разломанные скамейки. Уже перед дверью квартиры Генри вспомнил о необходимости оправдать свое появление, срочно что-то придумать, чтобы потом с Анатолием Алексеевичем объясниться. Он выловил в кармане рацию и приказал привлеченному шумом к двери человеку:

– Мне не открывать. Девку – на кухню. Уходить черным ходом немедленно.

Получив приказ, они ошалели. Генри явился как нельзя не вовремя. Маня сломалась, послушно тянулась целоваться, старательно гнула, подставляла себя – немощно, смешно, до хохота убого. Им понравилось, они увлеклись, только-только приготовившись получить то, ради чего охотно шли на эту работу, и вдруг – Генри! Они даже замешкались немного. Не поверили окрику старшего:

– Уходим!

Генри хорошо почувствовал их оторопь. Желание потянуть время – забрать свое удовольствие. Со всех сил он грохнул в дверь ногой. Они всполошились, и вскоре Генри услышал хлопнувшую в глубине дверь черного хода. Голоса, шорохи исчезли.

Генри вскрыл замок и ворвался в квартиру. Выкрикивая Манино имя, он притворно пробежал кругом по комнатам и очутился на кухне. В кармане зудела рация – Анатолий Алексеевич. Генри не ответил. Годится любая, даже самая опасная отсрочка – лишь бы наскрести оправдания... К черту оправдания! Ему требовалась пауза – несколько скользких минуток, чтобы провести их с Маней. Как она?

Манечка беспокоила его. Она валялась на кухне, на полу, голая, изломанная на пороге... мертвая? Внезапное избавление могло подействовать хуже пули. Или пуля? В злобе, убегая, ее подстрелили? Авось найдется отговорка, ведь Генри им уже не судья – ему самому придется выдумывать отговорки.

Как тяжелый, мокрый, горячий мешок, Генри перевернул Маню на спину. Среди царапин, подтеков и синяков Генри не обнаружил следов ранения. Успокоившись, он приложил ухо под грудь: сердце стучало быстро, твердо, звонко-звонко – как она может быть без сознания? Генри выпрямился, хорошенько рассмотрел девушку. Маня показалась ему безумно красивой. Поэтому Генри эгоистично не спешил, не стремился к тому, чтобы она очнулась. Подольше рассматривать ее, еще раз послушать сердце, прикоснуться к ней, ощутить тяжесть тела, приподняв, чтобы уложить поудобнее, даже отнести на кровать, укрыть Манечку, пошептать ей на ухо ее имя, приложить к губам стакан воды... Все это было частью стремительно оживающего в нем незнакомого существа, не главной – главную он не знал еще – но очень важной. Родными, заветными ощущениями.

Перестук Маниного сердца, вид Маниного тела успокоили Генри, подменили мрачные догадки радостью. Даже истерзанная, Манечка выглядела наполненной жизненными соками, насыщенной душой. Вовремя Генри поддался своему порыву – Маня, похоже, еще не погрузилась в то безнадежно-животное состояние, к которому вело нападение, ей было больно, страшно, гадко, но боль, страх и отвращение пройдут, забудутся, а Манечка останется, очнется ради ожившего в Генри существа.

– Маня, – сказал Генри: произнести «Манечка» он еще не осмелился.

И только теперь обратил внимание на Манины глаза. Они были открыты.

– Спасибо, – прошептала она. И слабо улыбнулась. Генри ликовал – улыбка показалась ему невымученной, ненарочной.

Он поднял Маню на руки, перенес в спальню, на кровать, укрыл одним из разбросанных по полу одеял, подсунул под голову подушку.

– Я принесу вам попить, – сказал он и попытался выйти на кухню.

– Подожди, – потребовала Маня, – как ты здесь оказался?

– Я очень хотел... тебя увидеть... – Генри осекся.

В кармане затрещала рация. Сейчас не ответить нельзя.

– Прости, – сказал он Мане и, поспешно отвернувшись, вышел.

На кухне Генри приложил трубочку к уху.

– Через пять минут поднимется Аввакумов, – это было наружное наблюдение.

Генри открыл холодильник, схватил стакан, плеснул туда воды из большой полиэтиленовой бутылки, широкими торопливыми шагами поспешил к Мане, сунул ей в руки.

– Вот-вот придет Аввакумов. Я не хочу с ним видеться...

– Я хотел бы остаться с тобой, Маня. Позвони мне. Мы встретимся – ты расскажешь. Я помогу. Сейчас ты в безопасности... Я ухожу... – Генри нагнулся над ней и зачем-то потребовал ее согласия:

– Ладно... Манечка...

Маня вскинула плечи, взвилась и быстро, как кусают змеи, клюнула его в щеку. Генри шарахнулся. Маня улыбалась.

– Все в порядке. Спасибо. Иди. Я позвоню... Генри. Генри похолодел, как мальчик на первом свидании. Она назвала его по имени! А как ответила на предложенное ей имя! Под грохот бьющего кулаком в дверь Аввакумова и скрежет ключей в замках все тем же черным ходом Генри вылетел прочь.

Маня натянула одеяло на лицо. Веселящий шок избавления исчез. Знак радости ушел... Знак горя ломится в дверь: «Встречай меня, Маня!» Маня беззвучно, удушливо плакала. Ей так хотелось, чтобы все прошло. Чтобы этому не настало продолжения.

 

– Маня! Маня! – причитал Аввакумов.

Так же, как Генри несколькими минутами раньше, ему показалось, что она при смерти или мертва. Во всяком случае – без сознания. Чем еще объяснить ее поразительную бесчувственность к прикосновениям и словам? Аввакумов пытался шептать и кричать, ласкать ее и хлестать по щекам: все напрасно. Маня лежала недвижно, молча, ни один мускул не дрогнул в ней, ни одна ресничка не пошевелилась. Единственным признаком жизни осталось влажное тепло щек: между исчезновением Генри и явлением Аввакумова Маня успела погрузиться в безмыслие – слезы не высохли. Слезы выдали ее. Она плакала... Она была живой.

– Ты всю меня измазал в крови, – как-то безучастно вдруг произнесла Маня.

Аввакумов спохватился. Он и забыл о ране. Прежде просто проложил то место в рукаве носовым платком, а теперь, сбросив куртку, вновь открыл рану, и кровь, не прекращая, сочилась из нее. Рана была глубокой и длинной царапиной на плече – достаточно, чтобы перемазаться с головы до ног. Словно извиняясь, как-то испуганно и смущенно Аввакумов начал вытирать на Мане кровь простыней, смочив водой из оставленного недопитым стакана. Он тер старательно, нервно – если бы Аввакумов заглянул в Манино лицо, то увидел, сколько страданий доставляет ей. Но Маня закусила губы и долго мученически молчала. Он уже почти закончил, когда у нее все-таки сорвалось:

– Вода холодная... Ты сильно скребешь... Холодно. Больно... Укрой меня. Оставь меня...

Маня выдавливала эти слова редко, как бы несвязно, без смысла. Чтобы произнести их, ей понадобилось несколько минут. И еще больше, чтобы не дать Аввакумову в них потеряться:

– Мне будет лучше... Без... тебя.

Не зная, что говорить, Аввакумов долго молчал, все той же мокрой простыней терзая себе руки. Наконец он осмелился:

– Манечка, что случилось с тобой?

– Маня молчала.

– Кто был здесь?

Манины губы, не раскрывшись, вытянули усмешку.

– Зачем они приходили?

Маня презрительно скривила ротик, показав зубы.

– Почему ты молчишь?

Маня не нашла ничего лучшего, как отвернуться.

– Манечка?! – отчаянно, обиженно, зло воскликнул Аввакумов. – Не молчи, ответь, наша с тобой жизнь от этого зависит.

– Ненавижу от тебя зависеть! – огрызнулась Маня. Она хотела сказать еще что-то, но сдержалась. Ее тело дернулось под простыней и обмякло. Глаза блеснули и потускнели. Она только плакала и безотчетно скребла пальцами по кровати. Аввакумову казалось, что Маня почти не дышит. Лишь иногда по-рыбьи захватывает воздух сильно оттопыренными, почти вывернутыми губами и глотает-проталкивает в себя. И этим – вся жизнь заканчивалась в ней.

Маня была безнадежна. Аввакумов еще раз заглянул ей в глаза, пытаясь вызвать на ответ, – бесполезно. Даже на взгляд в упор Маня отвечала взглядом насквозь: она не замечала его, для нее он был стеклом, воздухом, ничем. Аввакумов выпрямился, пробурчал что-то невнятное, пожал плечом – плечо в ответ взвилось невыносимой болью. А он и забыл...

– Уйди пока. Займись собой. Я побуду одна. Побудь один! – неожиданно выкрикнула Маня.

Аввакумов испуганно вскочил. Маня вновь стала неподвижна и нема Аввакумов зачем-то нагнулся и потрогал ее. Не привидение – она Его и не его женщина, с ним и без него. Аввакумов пулей вылетел из комнаты.

А не были ли все три года вдруг обнажившейся злой шуткой, внезапно вскрытой ложью? Сейчас смог бы поверить. Он чувствовал себя отстраненным от Мани, далеким: два разных мира – пересеклись, проникли друг в друга, коснулись зрачками и разлетелись... Аввакумов щедро поливал глубокую царапину на плече найденной в Манином холодильнике водкой и не чувствовал ожога – он весь был сплошной ожог.

Прикрыв рану куском бинта и длинными крест-накрест лентами лейкопластыря, Аввакумов умылся. Он растер лицо водой раз, другой и уже не мог остановиться. Ему хотелось пить воду, дышать ею – последний водопой, последний брод, последнее доступное загнанному зверю наслаждение. Аввакумов обливался, фыркал, стонал и смеялся, все его существо внезапно треснуло надвое: на половинку грубого, животного и в то же время высшего мистического наслаждения водой и половинку отчаянной, безбрежной, вымывающей душу, высасывающей рассудок злобы.

Всплески воды, разрывы наслаждения и злобы лишили его оставшейся власти над собой: ради пустякового шанса послать ответную пулю ему захотелось выставиться на убийство. Открыться убийцам. Или наполнить сейчас водой раковину и заставить себя утопиться. Середины не оказалось. Аввакумов был безумен, бессилен, безволен – разрушен. Власть Охотника, Ловца над ним – безусловна...

Вдруг Аввакумов замер. Вода лила с него ручьями. Наклонившись вперед, почти вплотную к стеклу, он рассматривал зеркало. Позади, прямо за его спиной, стояла Маня. Совершенно голая. Сжатая, напряженная, прямая. С разбросанными по коже бурыми пятнами ссадин. Ее рот был открыт. Меж зубов она с натугой зажала ствол своего не слишком удачливого пистолетика. Поддерживая его обеими руками, Маня что-то мычала. Аввакумов никак не мог разобрать слов. Он выждал несколько секунд и медленно повернулся к ней лицом. Потом понял:

– Как я буду выглядеть, милый?! – допытывалась она. Как будет выглядеть, если вынесет выстрелом себе затылок?!

– Гадко!.. Выплюнь!

Послушавшись, но не сумев подчинить руки, Манечка языком вытолкнула ствол пистолетика наружу. Повертела в руках. Направила Аввакумову в лоб. От неожиданности он даже дернуться в сторону не успел. Маня больно вдавила ствол ему в кожу.

– А ты? – неразборчивым шипением потребовала она. – Взглянешь?

Дрожащие на курке Манины пальцы приковали взгляд Аввакумова. Кожей, костью он чувствовал, как ходит в ее руках пистолет: вертлявый ствол, казалось, буравит ему лоб. Он заглянул Мане в глаза – они были все те же, ореховые и одновременно выцвеченные, выбеленные, как кислотой. Глаза были совершенно потусторонними. В них плавает его отражение. Плавает? У Аввакумова волосы встали дыбом – как он ошибся! Руки Мани сжимали пистолетик жестко, стальными щипцами, но она сама качалась, шаталась из стороны в сторону, как при землетрясении... Она же спит! Она может выстрелить от чего угодно: от резкого звука, от лужицы холодной воды на полу, от резкого запаха – от любого пустяка, что пробуждает лунатиков.

Не раздумывая больше, Аввакумов резко поджал ноги и рухнул на пол. Маня выстрелила. Пуля разбила зеркало как раз в том месте, где еще мгновение назад отражался его затылок. Громадное, во всю стену, зеркало осыпалось мелкими колючими стекляшками, как градом. Аввакумов заметил, что после грохота выстрела в маленькой высокой комнатке Манечка еще спала, а от шелестящего звона осыпающегося зеркала – проснулась.

– Что это?.. Что это? – она сама протянула Аввакумову скрюченные ладошки с запутанным в них пистолетиком.

Чтобы достать его, Аввакумов выламывал пальцы – она помогала ему всем, чем могла – терпением к боли. Наконец-то Аввакумов вырвал у нее пистолетик и забросил в угол. А потом жестоко вытолкнул из ванной все еще упирающуюся, не пришедшую в себя девушку.

– Что это было?.. Что делала я?

– Убивала.

– Кого? Постой, покажи их!.. – непонятно на чем настаивала Маня.

По-бычьи яростно упираясь в стены, Аввакумов с трудом затолкал ее в спальню. Бросил там на кровать, спеленал одеялом. Наконец-то Маня подчинилась. Сначала она вытянулась струной, но постепенно собралась в убогий комочек. Она никак не могла успокоиться, все пыталась натянуть одеяло то на ноги, то на голову, заткнуть то за спину, то под грудь. Ей, видимо, было зябко, но она упорно молчала. Аввакумов не выдержал этого зрелища, укрыл ее какими-то кофтами из шкафа, собственной курткой. Тотчас же Манечка угомонилась.

– Я посплю, пожалуй, – буркнула она, – а ты не уходи, жди.

И действительно закрыла глаза. Если бы удалось заснуть! Но каких усилий стоило Мане удерживать глаза закрытыми хоть несколько минут! Собственные веки казались репейными колючками, кошачьими когтями, которые вцепились в глаза и теперь царапают, дерут их. Глаза под веками горели, а слезы никак не приходили на помощь. В глазах под веками оживал ослепительный фарс ее недавнего бегства – как при проявлении в ванночке черно-белых фотографий, там явно проступала догадка: а вся жизнь теперь и отныне не такой же бег, не то ли представление? Ответ был издевательским, язвительным – их голосами! Ответ был ослепляющим, точным – словно выкололи глаза!.. Можно лишь позавидовать упорству Мани, что она сумела хоть недолго бороться и уживаться в этом. Несколько минут симулировать сон. Что-то она находила, если сумела? Что же?!

А что находят крысы – в своем запахе, воры – в кличках, слепые – в очках, женщины – в косметике? Еще одну кожу. Скроенное вокруг себя мифическое существо. Оберегающего двойника. Свое продолжение туда, где быть необходимо, но боязно показаться. Увеличенный протез себя... Так и Маня старалась выдавить себя спящую – как свое чучело в том мире, где ужасно быть, но – приходилось. Пока чучело на виду – самой можно отсутствовать сколько угодно.

Где Маня была? Что таила?

К чему готовилась? Как притворялась?

Есть тайны, которые нельзя выдавать, – пусть это останется ее тайной...

Видимым было одно – Маня прощается с Аввакумовым. С человеком, с мужчиной – еще долго могла быть рядом, сосуществовать, даже любить припадками страсти, приливами нежности. Но уже никогда не сможет Аввакумова боготворить. Она отказывалась от Аввакумова, как от своего пути.

Продолжение Аввакумова означало сейчас только одно: бесконечное страдание и беспредельное напряжение ради несуществующего, без всякой причины. Их любви уже нет, как божества: Маня уверена, что Аввакумов изобрел другого идола – себя и требовал, чтобы вслед за ним и она приносила ему жертвы. Для Мани было нелепо и смешно: несмотря на едкую боль в глазах, она даже фыркнула и хихикнула следом – нелепо и смешно жертвовать собой ради его идола, когда в развалинах любви она сможет легко отыскать другого божка – себя. Для Мани настала пора поклоняться себе... Напрасно Аввакумов, сидя на кромке кровати над ней, не дыша, не шелохнувшись, думал, что Маня чинит сейчас уцелевшие мостики их любви, зря берег притворный сон – в Маню вселилось разрушение. А все, что осталось от желания сохранить любовь, – лицемерные попытки убедить его, жалкие потуги оправдаться.

Горячо, липко вспотев в своем убежище, но не открыв в нем ни щелочки, Маня за несколько минут покончила и с любовью, и с будущим. Но оставался еще один Аввакумов – слишком много их было в ней для быстрой казни – у нее на руках оставался Аввакумов-ребенок. Заблудший, недостойный, неблагодарный, но все же еще не проклятый матерью. Глупышка. Как привести его к истине? Как наставить на правильный путь? Как пробить глухую стену упрямства? Без ее совета он погибнет. Но послушается ли совета? Да, нет – все равно, обязана высказать. Маня вздохнула, открыла глаза, как черепаха из-под панциря, высунула наружу лицо... Аввакумов ждал любовницу, а к нему выползла женщина, самовольно усыновившая его. Маня поднялась на локтях:

– Что случилось? – поспешил предупредить ее слова Аввакумов.

– То, что ты готовил нам. Со мной ничего – так, загнали и бросили – побрезговали. Теперь даже самой противно... С тобой? Тобой не побрезгуют, не бросят, тебя будут гонять, пытать, пока не сдашься... А ты – сдашься. Повесившись – сдашься. Подставив шею под нож – сдашься. Промолчишь – сдашься. Скажешь – сдашься. Все равно тебе сдаваться, милый! Но отныне – без меня. Я не хочу, чтобы меня превратили в язву для тебя и ничего больше. Все равно не берешь от меня ни любви, ни боли.

Аввакумов попытался было отмахнуться от Маниных слов – она бредит, неудивительно! – пока сам себе не разжевал их подлинный смысл. Маня сломала ту заветную стену, за которую долго не осмеливалась проникнуть. Маня решилась увязать все удары последних дней с убийством Костицына. Да и ему самому не с чем больше увязывать их. Нечем больше объяснить вчерашний хмельной взлет и сегодняшнее похмельное падение. Яркий свет близкого выхода, блеск удачи, которые сулили сначала Червяк золотом Романовых, потом старик третьей Россией – еще слепили Аввакумова, но уже потускневшие, замазанные смрадом и кровью разыгранных для него спектаклей. Легко ли теперь с разбитым вдребезги рассудком, с изнывающим простреленным плечом удержаться от отчаяния? Не броситься обратно в засаду? Но он удержался. Потому что вспомнил о Мане, о том, что из нее тоже пытались сделать спектакль и засаду.

С Маней они не успели закончить. Он нашел ее. Но сколько ужаса... Он бы удержался и здесь. Даже будь Маня растерзанным трупом – удержался! Но Маня была живой и вот – кричит ему, что он не существует. В разбитом пулей зеркале показывает отмирающую душу.

Маня заставила признать то, от чего он спешил увильнуть, отвернуться: если бы действительно сам убил Костицына, какая разница – сдаваться или не сдаваться. Что могло удержать от предательства, кроме пустого, тупого упрямства? Что в душе? Ничего – разве не похож он на летающий по ветру мыльный пузырь? Ничего, кроме упрямства и азарта. Даже не летать, а прыгать! Пустота и раздробленность внутри – хуже наставленного в лоб пистолета. Маня оставалась последней ширмой. Прикрывала пустоту. Маня и мелкие повседневные страстишки. И вот, как то зеркало, они осыпались. А Маня еще и вопит истошно на ухо об обнажившемся зияющем провале.

Что ей ответить? Потребовать от нее такого же пустого и самоубийственного упрямства, заставить верить в то, что не убивал Костицына? Нет. Не поверит. Даже если притворится верящей. Согласиться с ней? Кому сдаваться – в чем признаваться? Тупик.

Низко-низко, почти вплотную, Аввакумов склонился лицом к глазам Мани: в них ничего не изменилось – все те же выбеленные, как хлоркой, зрачки. Глаза – прежние. Тогда, в ванной, Маня симулировала припадок безумия – стреляла в полном сознании... Что толку ей говорить?!

Аввакумов отбросил в сторону одеяло, открыл Маню и поцеловал ее влажный, вспотевший живот. Она никак не ответила, только живот глубже, чем обычно, провалился на выдохе и вздулся на вдохе. Аввакумов чуть поднялся губами – приложился к длинной царапине под правой Маниной грудью, еще выше – задел языком Манин шершавый сосок, который тут же с готовностью встопорщился: Маня не шелохнулась. Тогда Аввакумов быстро, только чтобы отметиться, поцеловал ее в чуть выступающую под плечом ключицу, в шею, и бросился к губам – ладонью Маня поспешно отбросила в сторону его лоб:

– Брось! Ничего у нас не выйдет.

Проекты

Хроника сумерек Мне не нужны... Рогов Изнанка ИХ Ловцы Безвременье Некто Никто

сайт проекта: www.nektonikto.ru

Стихи. Музыка Предчувствие прошлого Птицы War on the Eve of Nations

на главную: www.shirogorov.ru/html/

© 2013 Владимир Широгоров | разработка: Чеканов Сергей | иллюстрации: Ксения Львова

Яндекс.Метрика