Flash-версия сайта доступна
по ссылке (www.shirogorov.ru):

Карта сайта:

Царевна Ксения. О знании истинном и мнимом

О знании истинном и мнимом

 

«А и тожь худо было, естьли б ты потерялъ меня, возлюбленную свою. Ведаешь, давно я рекла, что иного в мужа иметь не хощу, опричь тебя, и Господу в том обещалась. Не буди же сердце мое, ты души моей губитель...»

В щели закрытых ставен широкими туманными лучами лился желтоватый свет взошедшего в окна февральского солнца. На столике у изголовья, беспокойно потрескивая, догорала свеча. Рядом стояла порожняя бутыль вина, блюдца со сладостями и закусками. Истопленная с вечера изразцовая печь уже подостыла, зимний холод мало-помалу закрался в спальню и теперь гулял по полу, завораживая любовников. Несмотря на прохладу, среди пуховых подушек и меховых одеял, Аннушка раскинулась обнаженной, голова ее покоилась на плече Давида, волосы рассыпались у него на груди. Золотистое смуглое тело красавицы с наслаждением купалось то в утренней свежести солнечных лучей, то в искрах трепещущей от ночных объятий свечи. Небольшую книжицу в красном кожаном переплете она держала у самого лица, так, чтобы страницы были видны Давиду, читающему с ней попеременно*.

─ «И стал князь Петр и с кралевною в том лесу, и снял кралевну с коня, и коня пустил на траву. А сам с кралевною в том лесе сел под древом, и промеж себя многие речи говорили, и потом стал кралевну сон изнимать».

─ «И как кралевна уснула, положа главу свою на колени князю Петру, и князь Петр смотрил на красоту ее, и велми утешился глядя на кралевну. И тако ему велми было любо видя лице бело и прекрасно, уста румяны, и велми стал утешаться той неизреченной красоте. И не мог удержаться, расстегал платие ее против грудей, хотя дале видеть белое тело ее. И увидя, наипаче сердце его разгорелось, и показалася красота не человеческая, но ангельская».

Аннушка не выдержала, не дочитала, бросила книжку, приподнялась и, смеясь, стряхнула волосы на лицо возлюбленному. Чтобы вокруг не осталось ничего, кроме их поцелуя...

– Молоко и мед, милый, пей с языка моего...

Давид обнял, притянул к себе жену. Ее грудь прохладно прильнула к его груди. Мгновение Аннушка наслаждалась этим, потом нетерпеливо повела плечами, вырвалась и скрытно, невидимо за волосами, повела влажную дорожку поцелуев по его дрожащему в нетерпении горлу вниз...

– Не уставай наполнять мою чашу, любимый!

Пуховые подушки согревали их, меховые одеяла нежили им кожу, хмельное вино кружило под небесами, ласки наполняли блаженством... Догоревшая свечка укрыла любовников мраком, набежавшее на солнце облачко сохранило их тайну...

– Хочу любви, вина и сладостей... Жаркой печки и мягкой постельки... – в полудреме призналась Аннушка. – Не хочу ни на миг разлучаться с тобой...

– Самое время поспать, – как мог, Давид укутал возлюбленную, – я разбужу тебя, как все приготовлю.

– Себя не забудь, – напомнила Аннушка, – побольше твоих губ, твоих рук...

Она не договорила и действительно заснула. Давид, накинув рубашку, спустился в гостиную. Колокольчиком вызвал слугу, приказал истопить печь, принести вина и сладостей. Встал подождать у окна... да так и не тронулся с места. Гораздо больше, чем сладкая жажда сна после любви ночь напропалую, его преследовало желание объясниться с собой. Впервые, наверное, сквозь радость быть вместе с любимой, в душу закралось беспокойство. С самого вечера ничто не могло его заглушить: ни вино, ни страсть, ни Аннушка, особо ласковая и пылкая сегодня. Ему показалось, что нежностью она пытается погасить тот же жгучий уголек в собственном сердце.

Та ноябрьская ночь, когда он, чудом избежав пытки и смерти, привел в покои царевны принца Густава, когда была разгромлена усадьба Романовых, а Богдан Бельский попался в ловушку царице Марье, когда он встретился у пухового ложа Ксении с перемазанным кровью Басмановым, так и осталась занозой в душе. Не может быть, чтобы с Аннушкой было иначе. Чем глубже затягивает дворец, тем более хрупким и неверным становится счастье.

Но в то же время Давид не мог отделаться от убеждения, что если им в жизни останется только жаркая спальня и смятая постель, только сладости, вино и поцелуи, то счастье это улетучится мгновенно, как в засуху – дождевой колодец, не имеющий глубокого источника. Счастье – здесь, вдвоем. Жизнь – там, среди множества людей, хорошо, если равнодушных, но чаще – враждебных ему. Попробуй выпутаться!

Не зря Аннушка так спешит поглощать любовь, так ненасытна к уединенным наслаждениям. Что-то подозревает. То ли иссякнет родничок счастья, то ли тропинка жизни заблудится, оборвется...

Внезапно чья-то ладонь трепетно легла ему на плечо. Давид так глубоко погрузился в свои размышления, что вздрогнул, невольно вскрикнул.

– Прости, ты испугался, милый, – Аннушка запустила пальцы в расстегнутый ворот его рубахи, – почему не вернулся ко мне? Я жду тебя...

Одетая в одну лишь тонкую сорочку, она была невероятно соблазнительна – прекрасные линии тела легко угадывались под прозрачной тканью, словно сама любовь светилась в ней. Переминаясь босыми ногами на холодном полу, Аннушка нетерпеливо мурлыкала:

– ...Там все приготовлено, кроме тебя и меня. Идем!

Давид не устоял, склонился к ее пухлым и теплым спросонья, пахнущим свежим вином губам. Как горсть талого снега, они перекатывались по его глазам, по лбу, по щекам, пока Аннушка не почувствовала их жар. Она отпрянула, присмотрелась. Давид не сумел скрыть того, что происходит у него на душе.

– Как знала, что нельзя тебя оставлять! Ну?

Аннушка сказала свое «Ну?» так воздушно и звонко, что Давид не услышал ни капельки обиды. Но был-таки в ней упрек – в соблазнительной, нежной, пьяной слегка, полной совсем другими желаниями – упрек в неверии, что все устроится само собой, упрек, что ее ласка принесена в жертву пустым и тяжким разговорам.

– Завтра, Аннушка? Что будет завтра? – почувствовав себя последним злодеем, все же спросил Давид.

– Какая разница? Тебе не хватает того, что сейчас есть у нас? Счастье – не вечно. Кто угодно тебе подтвердит. Счастья всегда не хватает. Не хватает на всех, а те, кому достается, – не успевают им досыта насладиться. Нам выпало счастье, милый. Смотри на него, слушай его, гладь и глотай, пока оно с нами. Люби меня! Завтра оно исчезнет? Послезавтра? Спеши!..

Давиду стало жалко возлюбленную, босую на холодном полу, и он, обняв, попытался увести ее в теплую спальню. Но Аннушка вырвалась, с болью, с осуждением попросила:

– Не пойдем туда! Там не должно быть этого. Только любовь. Не сори там!

– Разве сор – думать о том, что с нами будет? Разве это не частичка любви?

– Частичка... как нож в сердце! Сам посмотри: несколько слов – и где безмятежность, где забытье? Мы парили бы на небесах до самого вечера, до завтрашнего утра!

– А наутро ты вернешься во дворец? И Ксения опять будет путать тебя среди своих любовников, между отцом, матерью и братом? Подумай, она не глядя пожертвует тобой, мной, нами для одного свидания, ради быстрого поцелуя, чтобы пошутить с матерью, поиграть с отцом...

– Она – царевна. Ее отец и мать повелевают нами, ее брат – наследник. От того, что происходит между ними, зависят судьбы государства! Поэтому я дорожу дружбой с Ксенией и порою исполняю ее поручения.

– Венец на голове не искупает предательства! Где теперь Бельский? Царевна воспользовалась его любовью, а когда стал ненужен – предала. Так будет и с нами.

– Ошибаешься, Давид. Бельский любил не Ксению, а царский венец, который может ей достаться. Ирину он тоже любил, как ты говоришь, и что, спас от монастыря? Нет, думать забыл о ней, когда появилась Ксюша. Бельский достоин своей участи!

– Ладно! Но Романовы...

– Знаю, тебе нравится Федор. Как многим. Красив, умен, тверд. Но он – враг Годуновым!

– Враг... Он! А скольких пытали, чтобы заставить его оклеветать? Поставь себя на их место: если бы мы служили Романовым?

– Бог миловал, я дальняя племянница Бориса...

Давид готов был взбеситься: ему казалось, Аннушка делает вид, что не понимает его.

– Но это может повториться с Годуновыми!

– А о чем я тебе говорю?!

С двух разных сторон они пришли к одному и тому же.

– Так и будет, – продолжила Аннушка, – ничто не остается безответным. Потому я спешу, милый. Потому тороплю: люби меня! Не уставай, пока позволено судьбой... – Она смотрела на Давида полными слез глазами, и жалость стиснула ему дыхание. Он подхватил возлюбленую на руки, поднял, прижал. – Любимый, пора мне признаться... Меня преследуют дурные предчувствия.

Ему показалось, что жена хотела сказать другое, большее, но он был доволен и малым признанием.

– Рано или поздно, ты прав, мы не проскочим между жерновами. Но куда же спрятаться, где нас не найдут? Есть та страна, тот город, то небо? Если есть – бежим! Я – с тобой! С первого дня, ты знаешь, с первого взгляда – с тобой. Где нам скрыться?.. Знаешь, я поняла, на что все это похоже...

Давид на руках отнес жену в спальню, уложил на постель, завернул в одеяла, ладонями, дыханием растирал, обогревал ее продрогшие ступни. Но Аннушка, словно сорвавшись с горы, как весенний ручей, сама теперь не замечала его ласку, сама рвалась выговориться.

– ...Похоже на то, в чем мне призналась царица Ирина по смерти своего мужа, накануне пострижения, когда попросила побыть с ней в монастыре... В безысходности!.. Неужели нам предстоит безысходность?!

– Надо съездить к ней, – оторвался от своего сладкого занятия Давид, – быть может, она посоветует. Ведь мы не виделись с ней с самой свадьбы.

– Да, заедем, – согласилась Аннушка, – и еще, мне кажется, мы совсем забыли о твоей сестре...

– И о твоей! Маша иногда хоть весточки присылает. А я с Софьей даже не знаком. Хотя обязан ей, как ты сказала сама, жизнью... Ведь это она дала тебе ту чудесную грамоту, чтобы вытащить меня из подземелья?! Как-то надо отблагодарить ее...

Как от укуса змеи, Аннушка отпрянула от мужа и неожиданно расхохоталась.

– Когда ей потребуется, она придет к тебе за благодарностью, не постесняется. Пока удается – держись от Софьи, княгини Холмской, подальше, мой Давид! Держись от нее подальше!.. Господи, мне бы как от нее избавиться!

Смех Аннушки резко перешел в рыдания, обхватив лицо руками, она плашмя упала на подушки. Давид дал ей немного проплакаться, затем поднял за плечи, поднес вина. Аннушка глотнула. Тепло разлилось в ней – сквозь слезы, она улыбнулась. Воистину, любовь – не лестница, чтобы по ней карабкаться. Истинная любовь – качели: вверх – вниз, в пропасть – в высь, от отчаяния – до восторга, от «все пропало» – до «все впереди». В этом, ни в чем ином, тайна ее бессмертия.

 

Егда приидеши, Боже, на землю со славою, и трепещутъ всяческая: река же огненная предъ судилищемъ влечетъ, книги разгибаются и тайная являются, – тогда избави мя от огня неугасимаго и сподоби мя одесную Тебе стати, Судие Праведнейший...

Раскатистый глас, чистый и непорочный, как пение ангельских труб, плыл под высокими сводами неземного творения Аристотеля Фиораванти. Голос вмещал в себя людское раскаяние и Божье прощение, краткая человеческая жизнь мирилась в нем с вечностью и, казалось, вот: Сын Человеческий вновь рождается, страдает и воскресает в Успенском соборе.

Так пел патриарх Иов. Богомольцы, до отказа заполнившие собор, внимали ему не шелохнувшись, бездыханно. Даже грудной младенец не решится пискнуть, когда служит Иов. Недаром сам Иоанн Грозный, знавший толк не только в земных голосах, но и в визге чертей и ангельском пении, слушал его, как зачарованный, и сутками рыдал потом, каялся в своих преступлениях. А что уж говорить о простых смертных, чьи души сейчас глухи ко всему, кроме молитвы, и ко всему слепы, кроме высоких ликов под сводами.

Никто не заметил, как к поющему патриарху прокрался Чудовский архимандрит Пафнутий и что-то прошептал ему на ухо. С волнением, с дрожью, как и подобает кающемуся грешнику, предающему себя в руки Судии, пропев еще несколько стихов, патриарх передал службу протопопу храма Евфимию и отошел в притвор. Едва Иов закончил петь, как вновь проклятые слепота и немощь навалились на него – еще недавно он парил, легкий, как дух, на крыльях молитвы, теперь послушники даже не вели, а несли его под руки. В притворе, еще не отдышавшись, патриарх нетерпеливо потребовал, чтобы их с Пафнутием оставили вдвоем. Перекрестившись, кивком головы, он приказал архимандриту говорить.

– Как я и думал, владыка, он объявился в родных местах, в Галиче. В обители у Иоанна Предтечи постригся в инока Григория. Там же первое время и укрывался. Потом почуял неладное, бежал. Взяли его в Суздале, в Спасском Ефимове монастыре.

– Где он теперь, – с тяжелой одышкой спросил патриарх, – выдали царице?

Поразительно, Иов мог часами петь, оглашая огромные храмы, но так, по-мирски, и несколько слов с трудом давались ему.

– Царице не выдали. Привезли в Москву. Тайно.

– Зачем? Чужой грех, свои бы отмолить...

– Она его убьет, владыка, известно.

– Их дело, царское. Пойди, исполни...

– Я не о том, владыка, – Пафнутий угодливо кланялся, льстиво улыбался, вещал как будто бы робко, испуганно, но при этом исподтишка твердо настаивал на своем, – казнить или миловать злодеев, конечно, воля государева. Но подумай: вдруг он нам пригодится. Мишку Повадьина, теперь старца Мисаила, что чернокнижье Шуйских выдал, ведь сохраняем? Да и то, Мисаил – умом простой, одной молитвы не запомнит. Свидетель бесполезный. А Гришка умен, сноровист говорить, писать выучен. Романовы разве кончены? Федора постригли и жену его постригли, остальных разослали – пока пристава заморят. Прикончили одного Александра. Но ведь бывает, владыка, что и мертвые воскресают...

На этих словах Пафнутия патриарх, до того как бы не слушавший его, вдруг дернулся, перекрестился, внимательно уперся в лицо архимандриту своими слепыми белесыми глазками. Тому стало не по себе. Но куда отступать? Съёжившись, как пришибленный, он вкрадчиво продолжил свою речь.

– ...Гришка знает, что по нем петля плачет. Причем в руках той, у кого и простая нитка – смертельная удавка. Он обречен. За этот страх служить станет верно. Оговорить кого, кому подстроить западню – немало дел, время трудное. К его грехам прибавка малая, одно пропала душа.

– Узнавал, Пафнутий, – немощно, словно таясь от икон, прошипел Иов, – про Димитрия-царевича, что у Романовых слышал, говорил он кому?

– Нет, владыка. Клянется, божится. Я распрашивал в Суздале и Галиче, исподтишка: все скрыл. Рассказывал, что постригся прочь от суеты земной, вовсе не от царицыных подальше ручек.

– Ты прав, архимандрит. Парень – не дурак. В его положении умеющий молчать – уже умница. Но смотри, коль он умен, страх рано или поздно преодолеет. Тогда предаст нас, своих спасителей.

– А вот тогда мы выдадим его Марье Григорьевне. Он нам нужен на полгода, пока с Романовыми не определится, пока не прояснится с...

Имя Пафнутий проглотил, но патриарх и так слишком хорошо понял его. Понял, но не подал виду.

– Прояснится с кем? – Иов даже повысил голос, насколько смог.

– С... – не сразу выговорил архимандрит, – с Димитрием...

– И тебя заразила Щелкаловская выдумка? Подлых дьячат, дьявольских змеенышей? Язва, мор, поветрие преисподней!.. Последнее время настает, Пафнутий, последнее время! Антихрист себя Христом представит заблудшим человекам. Ложный царь, самозванец, присвоивший имя Димитрия – не его ли предтеча? Ты – пастырь, а поддался! Зарезан, мертв, погребен Димитрий!..

– Но если жив?! – сами собой вырвались у Пафнутия проклятые слова.

В ужасе за содеянное он отпрянул от патриарха, страшась немедленного удара острием его рогатого посоха. Но тот даже взглядом не тронул архимандрита. Глаза Иова смотрели в иконы под сводами. Он желал этих слов! Слава Тебе, Боже, что не сам произнес!

– Тогда, Пафнутий, антихрист уже побывал на земле и настало пришествие Христово. Если мертвые, как в Откровении, восстают из могил. Значит, для страшного суда. Встречать Жениха, Сына Человеческого*.

– Кто же был антихрист? – Несчастный архимандрит уже не мог остановиться на скользкой тропинке.

– Понятно кто... – опустил на него взгляд патриарх. – Царь Иоанн Васильевич! А Годунов, слышишь, тень его!

Задыхаясь, Иов едва договорил и теперь жадно глотал воздух, широко разевая рот, как выброшенная на лед щука. Так же белесо затягивались его глаза предсмертной пленкой слепоты. «Долго не протянет!» – подумал про себя Пафнутий и перекрестился. Словно сговорившись, пастыри душ человеческих не стали возобновлять страшный разговор.

– Говорит инок Григорий, что живучи в Галиче и Суздале, сложил похвалу Петру, Алексию и Ионе, Московским чудотворцам*.

– Чудотворцам? – оживился Иов. – И в чем инок Григорий превозносит их?

– В том, говорит, что каждый нашел от земных страстей прямую дорогу к Небесам. Что, творя по земным законам, сподобились Небесной благодати.

– Да, ты прав, архимандрит, он явно не дурак. Оставь, путь поживет. Хотел бы я приковать его на цепь...

– То можно, проще простого!

– Подождем. Пусть закончит о чудотворцах. А потом веди его ко мне. Как руку свою на него возложат святители Петр, Алексий и Иона, так с ним и порешим. Их воля, Пафнутий, – не царское веление, не уклониться. Не Грозному, не Феодору, не Борису – им меня у Престола Небесного оправдывать!

 

В узких окнах одной из вычурных башенок, возвышенных над кровлей Дворца, уже несколько ночей кряду горел тусклый, плавающий свет. Иногда казалось, что это – луна отражается в слюдяных чешуйках рам, что огоньки – бред воспаленных морозами глаз. Но по тому, как крестились, проскакивая под башней слуги, как чертыхались, проходя караулом, стрельцы, и плевались излюбленные Борисом немецкие наемники, было понятно: кто-то необычный поселился там.

Облюбовавшим башенку требовалось уединение – они его получили вдоволь. Только птицы могли заглянуть к ним в окна, только вьюга – о чем-то спросить. Единственные люди, которых они видели, – далекие черные звонари на колокольне Ивана Великого. Но они принадлежали этому миру, воистину, меньше, чем птицы небесные. Первое условие, поставленное жильцами башни, – полное уединение – было исполнено лучше, чем в самом глубоком подземелье.

Вторым условием стало время. Неделя требовалась, чтобы ответить на поставленные вопросы. Семь дней от рассвета до заката над пухлыми древними книгами, семь вечеров над окровавленным жертвенником, и семь ночей с длинными подзорными трубами у окна. Окно в Небо было третьим и главным условием, поставленным обитателями башни ее хозяину.

Бывает, для такой работы мало и жизни и вечности, но на сей раз небо благоприятствовало ей. Не Небо как обитель Господа и ангелов его, а небо как тайное зеркало, на котором начертаны человеческие судьбы, читать которые, как ни крути, дает не Христос, а дьявол. Так вот всю неделю рогатый был, как никогда, благосклонен к их ремеслу. Звезды – яркими, и высь – прозрачной. Невидимое являлось, и тишина признавалась.

Царь Борис собрал их, чтобы раз и навсегда предугадать свой земной путь и открыть: а после смерти сподобится ли он блаженства? Или обречен на вечные муки? Вот почему, проходя внизу, крестились русские и отплевывались иноземцы. Сам царь открыто занимается сатанинством!

Частенько, бывало, что и по два раза на дню, Борис захаживал в страшную башню. Страсть узнать будущее прибавила в нем бодрости. Привычная дряхлость вовсе исчезла на эту неделю. Вырвавшись из угодливых боярских рук, с прытью юноши, он убегал по лестницам ввысь, туда, где под самыми облаками, на громадных листах бумаги, пригвожденных к стене, от самых корней, все выше и выше, росло древо его судьбы. О, как хотелось ему понять: откуда грядет молния, что опалит ему вершину? Смерч, что выломает с корнем? Созреют ли плоды, упадут ли на благодатную почву, взойдут ли новыми ростками или сгниют в жадных клювах птиц, в ненасытной утробе червей?

Сегодня, к утру – они обещали царю – все должно быть готово.

Один, в нетерпении и страхе, Борис заявился еще до рассвета. Комнату прибрали к его появлению: вынесли требуху, зачехлили зеркала, сложили подзорные трубы, спрятали книги. Выскоблили стол, вычистили очаг, вымыли от пятен крови стены и пол. Листы свернули в толстые свитки: его судьба! Едва поднявшись в башню, Борис схватил их, развернул – один, другой, третий – колдовство, обман! Они – чисты!

У Бориса не было слов – он в ярости бросил свитки под ноги, принялся топтать. Федор Андронов подскочил к нему, оттолкнул. Бережно поднял свитки и вновь возложил на стол. Потом, с земным поклоном, поцеловал царю руку. Произнес, нимало не смутившись, твердо:

– Нетерпелив ты, великий государь. Неделя истекает с рассветом. Так было условлено. Надо ждать, пока появится солнце! Уже недолго.

Колдун взглядом показал на окно. Там, по маковкам церквей, по макушкам заиндевелых деревьев далекого леса, скользнула тонкая розовая змея. Сумерки побледнели, небо приподнялось, но в остальном, он прав, ночь осталась безупречной. Если подходит это слово к обители чертей и волхвов.

Борис огляделся: вкруг него, ожидая рассвета, почтительно склонившись, стояли все трое заморских колдунов. Высокий немец, лысый, безбровый, с тонким прозрачным носом и чудовищным, словно птичий зоб, кадыком. Низкий, жирный, почти черный перс, толстогубый, с угольными на выкате глазами, и маленький костлявый китаец, с морщинистыми щелочками на угловатом желтом лице. Стихией немца были светила, перс угадывал судьбы по предсмертным крикам и внутренностям животных, китаец читал имена в мозгу мертвецов. Впрочем, каждый из них был мастером на все руки, и немец с таким же увлечением копался в человечьих черепах, с каким китаец вытряхивал бараньи кишки, а перс смотрел на звезды. Но найденное там, там и там каждый из них толковал по своим книгам. И Борис собрал их вместе: дьявол, как и Господь, – один на свете. Царь не желал вкушать плод с одной из множества веточек Древа Познания – как Змий, он хотел обвить его ствол. А ствол – там, где срастаются ветви, не так ли? Следить за иноземными чародеями Семен Годунов приставил Андронова. Эти уедут. Федька – останется заложником истины.

Истины или дьявольского наваждения?! В душе Бориса шевельнулись сомнение, страх, раскаяние – робкая ночная мышка выскочила из норки... и тут же спряталась вновь: яркое, словно золотая корона в алмазах, студеное зимнее солнце приподнялось над лесом. Рассвет! Долгожданный, многообещающий рассвет спугнул боязливую зверюшку совести.

– Ну что?! – вытянув ладонь к заре, словно к открытому огню, потребовал повелитель.

Андронов расправил листы, положил на стол, прибил по углам крошечными серебряными гвоздиками, затем положил стол на бок – столешницей к рассвету. Немец смазал листы какой-то темной, с резким запахом жидкостью, которая мгновенно испарилась, не оставив на бумаге следов. Затем – перс, натер их тонким, пестрым шелком. Его сменил китаец – поставил на подоконник железную плошку с каким-то блестящим порошком, отвернулся – та вспыхнула, как порох, но ярче, круглым сияющим шаром, словно солнце переселилось в башенку. Миг – и шар лопнул, погас, оставив плотное облачко гари. Андронов распахнул окно. Дым рассеялся... Пылающее светило приподнялось над лесом, и здесь, на высоте, ночь иссякла. Вместе с морозным ветром белый день ворвался в башню. Борис привстал. И...

И дьявольщина, чародейство: на белых чистых листах проступило высокое, в человеческий рост древо судьбы и буквы, слова. Царь, как от чумы, шарахнулся прочь, запнулся, чуть не упал. Андронов подхватил его под руки, усадил на скамью.

– Читать можно, пока день не опустится до земли. Потом волшебство иссякнет. Такое открывается однажды, государь. Вели читать!

– Читай! – сдавленно приказал Борис.

Он пришел в себя. Его глаза блестели.

– Только сперва ответь прямо: остался мне выбор? Или уже не поменять ничего, никуда не свернуть?

– Нет. Открытое нами сбудется. Как бы ты ни плутал – твое здесь! Нет воли выше судьбы. Там и там, – показал Андронов пальцем в пол и потолок, – все решено и исполнено. Воля...

– Так открой мне ее! – не дослушал, не утерпел Борис. – Открой!

Иноземные волхвы отступили в угол, скрестили на груди руки и уперлись глазами в Андронова. Не зная его язык, прямо в мыслях своего русского подельника они следили, не искажает ли тот предсказание, плод древних знаний и тонких расчетов.

– Твои знаки, государь, – мудрость, гнев, мир, труд и сон. Ты смотришь правым глазом, ищешь прямые пути. Рядом с тобою есть женщина, она смотрит левым и выбирает пути кривые, но жди, придет смотрящий в два глаза. Ты дышишь правой ноздрей и прощаешь людей по греху их природы, та женщина дышит левой и умножает порок, но близок дышащий ноздрями обеими. Ты властвуешь левой рукой, потому что ищешь человечьих похвал, та женщина властвует правой – она добивается страха, но грядет двоерукий...

– Кто он?! – во всю мощь крикнул Борис.

Андронов даже бровью не дрогнул.

– ...Твоя планета – Луна, ты отражаешь чужой свет. Его планета – Солнце, он сияет. Ты – блистаешь среди тьмы, царь, избранный народом. Он – среди бела дня, сам по себе царь. Твой покровитель – Сатурн, ты – искусный правитель, но ему благоволит Венера – а в ней провидение. Царь Сатурнов – принуждает, Венерин – влюбляет народы. Солнце дает ему в неудачах гордыню, тебе Луна – уныние в счастии...

– Имя?!.. – вскочил, замахнулся на волхва Борис.

Тот отступил на полшага. Взглядом показал государю на дневное светило. Оно уже почти взошло. «Так и твоя жизнь, смотри, угаснет, как Луна, – только повыше поднимается Солнце!» Царь разгадал его взгляд, потерянно опустился на скамью.

– Имя? Выбери то, что тебя погубит. Мудрость твою источат болезни. Голод разрушит силу твоего царства, обратит гнев твой в пыль и иссушит страх подданных. Мир обернется войной. Труды подвергнутся разграблению. Умрешь ты – на сон твой придет похотливый. Ибо даны ему знаки против тебя: здоровье, плодородие, зрение и блуд.

– Так кто же он? – выдавил царь уже совсем обреченно.

– Твои созвездия – Стрелец, Дева и Козерог, ты – вождь, побеждающий оружием, умеешь мыслить и направлять царство. Но его созвездия – Весы, Рак и Водолей: он прирожденный судья, он придет из прошлого, обратным ходом, он победит тебя словами.

– Судья, обратным ходом? Я поражу его оружием, он победит меня словами?.. – в раздумье повторил Борис слова Андронова и вдруг замер, окаменел, перестал дышать, кровь совершенно отлила от его лица.

Федор метнул на царя опасливый взгляд. Помрет здесь, сейчас – не выпутаешься. Хотя, если верить собственному же прорицанию, его время еще не настало. Еще поживет.

– ...Царь сам по себе?.. Димитрий... Царевич Угличский!.. Мой судья, идущий из прошлого и побеждающий словами... Когда?!

– Тебе отпущено на царствие семь лет. Твоя первая буква из семи знаков вселенной. А его первая буква из двенадцати знаков человека. Он будет править двенадцать месяцев, а придет на двенадцатый год, как зашло Солнце и взошла Луна. Спустя двенадцать лет Солнце вернется и померкнет Луна. Два года вы будете вдвоем. Пока длится рассвет!

Андронов указал пальцем сперва в окно, затем – на прибитые к столешнице листы. Да, день окончательно победил ночь, и листы начали тускнеть, древо судьбы на них – размываться светом.

Но Борис и без этого верил.

– Двенадцатый год... с его смерти, да два года вместе... – как раз седьмой год моего царствия!.. Но скажите, волхвы, – жалко простонал он, – сподоблюсь ли я на том свете блаженства?

И тут, неожиданно для самого себя, Федор Андронов соврал. Наверное, к этому его вынудили взгляды товарищей. Во что бы то ни стало требовалось ослабить накинутую на горло царю петлю или, не ровен час, самих вздернут на виселицу.

– Молитвы откроют тебе Врата. Нищелюбие и милостыня и прощение врагам. И раскаяние...

– Так молитесь за меня! – Страшный, бледный, шатающийся, встал, тяжело опираясь на посох, Борис. – И эти пусть молятся по-своему!

Нехристи поняли, чего от них хочет повелитель, молитвенно сложили на груди ладони, склонились до земли. Хорошо, что Борис не взглянул в этот миг в лицо Андронову. Презрение было написано там, отвращение. Колдун оторвал листы от столешницы, свернул, брезгливо, как змею, бросил в очаг, поднес свечу. Они загорелись, с треском, с чадом. «Пустит на ветер царство за упокой своей душонки!»

Проекты

Хроника сумерек Мне не нужны... Рогов Изнанка ИХ Ловцы Безвременье Некто Никто

сайт проекта: www.nektonikto.ru

Стихи. Музыка Предчувствие прошлого Птицы War on the Eve of Nations

на главную: www.shirogorov.ru/html/

© 2013 Владимир Широгоров | разработка: Чеканов Сергей | иллюстрации: Ксения Львова

Яндекс.Метрика